Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 63 из 126

Не могла я тогда представить и того, что в мою жизнь таким неслыханно грубым образом стучится человек, который подарит впоследствии более чем изысканную и проникновенную дружбу. Тем более не знала, что обороты жизни принудят меня вспомнить каждое слово этого безжалостного разговора.

Неискоренимая вера в прекрасное, помысел о нем при всем, что я уже к тому времени изведала, продолжали сохранять для меня права державной человеческой реальности. Иначе я еще жить не могла.


На колонне усиленно поговаривали о скором приезде агитбригады, ТЭК. Называли фамилии отдельных артистов. «Да вот приедут, сами увидите и услышите». Я никак не могла взять в толк: лагерь ведь, при чем же тут артисты? Что такое агитбригада, ТЭК?

Они приехали поздно вечером в такой лютый мороз, что из барака в барак перемахивать надо было одним духом. Я дежурила. Был один из самых спокойных лазаретных вечеров, и в душе — откуда-то взявшийся мир, тишина. Я вымыла руки, заглянула в осколок висевшего зеркала и не сразу отошла от него. Сама за собой я искренне не числила ни талантов, ни красоты, о чем говорили окружающие. А тут впервые в жизни (от переизбытка жизненных сил, наверное) себе вдруг понравилась. Мне двадцать четыре года. Я молода! И хороша, кажется?

Хлопнула входная дверь, и на пороге появилась незнакомая пожилая женщина с веселыми глазами. Сверх лагерного бушлата и меховой ушанки из серого кролика на ней был намотан кусок одеяла. Вместо «здравствуйте» она неожиданно воскликнула:

— Ого, какая здесь сидит королева! Ну и ну! Кто вы, милочка? Медсестра? Да мы в два счета заберем вас отсюда! Ах да, я и не представилась. Мы из ТЭК — театрально-эстрадного коллектива, то есть из агитбригады. Меня зовут Ванда Казимировна Мицкевич. А вас?

Только после произнесенной тирады и знакомства она спросила, где можно найти главврача.

Я объяснила ей, где следует искать Филиппа.

Буквально через несколько минут после ухода Ванды Казимировны в лазарет началось форменное паломничество. Сменяя друг друга, приехавшие артисты заглядывали сюда по очереди с одним и тем же вопросом: «А не скажете ли вы, где тут можно найти главврача?»

Я хорошо представляла себе, какая мне предстоит выволочка за организованную Вандой Казимировной экскурсию.

Действительно, доктор тут же примчался. Распорядившись, куда и как разместить приехавших артистов, он вернулся, чтобы сделать мне внушение: артисты — народ легкомысленный. Он был бы крайне удивлен, если бы выяснилось, что я этого сама не понимаю. Встречаться с ними я не должна. Это его категорическое требование.

Вечером следующего дня ТЭК давал представление.

Торопили с ужином. Столовую надо было превратить в клуб. Отовсюду сносили скамейки, ставили их в ряды. Оставшуюся часть оборудовали под сцену. «Ах, Аллилуев — тенор! Как он поет! А Сланская — сопрано! Есть и баритон — Головин! Ерухимович, конечно же, что-то новенькое приготовил», — слышалось отовсюду.

Приготовления женщин к лагерному концерту были чем-то новым для меня и заразительным. В деревянном чемодане, подаренном мне ушедшей на волю тетей Полей, лежала все- та же марлевая косынка, подкрашенная синькой. Бурочки, сшитые Матвеем Ильичом, были на мне. Я решила идти на концерт в белом халате: будто бы прибежала с дежурства. Но «конторские» соседки запротестовали. На выбор были предложены три платья. Поддавшись радостному возбуждению, охватившему всех, я выбрала одно из чужих платьев. Незатейливое, забытое удовольствие иметь туалет «к лицу» кружило голову.

В клубе все уже было заполнено до отказа. Теснились, усаживались. Стихли. И вот сооруженный из серых больничных одеял занавес дрогнул и, качнувшись, рывками начал раздвигаться, открывая ярко раскрашенный задник, изображавший прерии. Заиграл оркестр, и сразу куда-то рвануло в непредусмотренную сторону, сбросило, кинуло и поволокло, затянув ошейник памяти и боли у поскользнувшейся на музыке души. Я судорожно залилась слезами. Плакали уже все, очутившись лицом к лицу с этой мощной неречевой стихией. Радио на колоннах не было. Я вовсе забыла, что музыка есть и может выражать так полно и многозначно то, что человек утаивает от себя…

В экзотических костюмах на сцене появились персонажи оперетты «Роз-Мари». Наваждением показалась знакомая ария Джима: «Цветок душистых прерий…» Опереточный сюжет заволновал, выбрав из сложной архитектоники чувств самое немудрящее и мелодраматическое.

Второе отделение состояло из концертных номеров: акробатическая пара, танцоры. Солисты Аллилуев, Головин и Сланская действительно впечатлили более всего, как и юморески в исполнении Ерухимовича. Позабыв все на свете, потеряв представление о месте и времени, мы слушали и, не стесняясь друг друга, то смеялись, то плакали, проживая слаженную гармонией мысль, тоску, желания и отчаяние.

Когда после концерта объявили: «Сейчас будут танцы», я тому никак не поверила. Само слово «танцы» казалось залетным, криминальным; за него вот-вот вроде бы должны наказать. Скамейки между тем были в пару минут сдвинуты к стене, опрокинуты одна на другую, и круг для желающих танцевать был освобожден.

Я видела, как выразительно смотрит на меня Филипп, приказывая взглядом: «Уйди!!!» Но уйти в общежитие, когда оркестр заиграл вальс и все во мне встрепенулось, было выше сил. Хотя бы круг вальса, один только круг, потом уйду. Так велика была жажда вспомнить, как я когда-то кружилась в залах Ленинграда, — будто взлетала куда-то, не помня себя от легкости, радости и восторга.

От приглашающих не было отбоя. Ко мне уже направлялся прославленный солист Аллилуев. «Не подчинюсь приказу! Не уйду!» Хотелось кружиться, все быстрее, все шире захватывать пространство. Но мешала не только зона, а и это яростное «уйди». Совершив над собой насилие, я вышла из клуба.

Освещенные окна столовой откидывали в морозную ночь свой свет. Смикшированная тощими стенами столовой музыка была слышна и здесь. Совсем хмельная, я обежала в вальсе один барак, другой. Хотелось взвиться со свистом туда, в бездонную звездную высь, став ведьмой, оседлать вон ту серебряную краюшку луны. Господи! Боже!


Молодость моя!

Моя чужая Молодость!

Мой сапожок непарный.

Воспаленные глаза сужая,

Так листок срывают календарный…


Одни, вернувшись с танцев, тут же ложились и засыпали, другие просили друг у друга закурить и вспоминали о любви, о доме, о муже, лежа с открытыми глазами, грезили о чем-то своем.

На следующий день мне сказали, что директор ТЭК хочет со мной поговорить. Сердце отчаянно заколотилось.

— Говорят, вы хорошо читали здесь со сцены рассказ Е. Кононенко «Жена». Как смотрите на то, чтобы работать с нами? Нам нужна чтица. Мне кажется, вы не пожалеете, если согласитесь. Порядок у нас такой: я докладываю начальнику политотдела, там смотрят ваше дело, и если статья не очень страшная, спустят наряд. Ну как? — ждал ответа Семен Владимирович Ерухимович.

Хотелось тут же сказать: «Бог мой! Да, да, да, да! Конечно же! Я согласна!» Но вымолвить вещее «да» мешало: «А что будет с Филиппом?» Разве я имела право самочинно дать согласие, не спросив его? Ведь я обязана этому человеку жизнью! Понимала: чувство это рабское, по сути никак не исчерпывающее меня. Но, приравнивая «да» к предательству, не смогла через него переступить.

— Дайте мне подумать.

— Подумайте! Хотя обычно никто этого не просит.

Молодой директор с располагающей улыбкой был нетороплив, обстоятелен и дипломатичен. Он еще порасспрашивал обо мне. Перед уходом повторил:

— Решайтесь! У нас хорошо!

Куда делась моя решительность? Или прежние горькие ее результаты замкнули что-то в душе? Если бы Филипп меня освободил! Если бы сам сказал: «Поезжай! Так тебе будет лучше!» Он не мог не понимать, что надо именно это сказать. Но я знала: сам он меня не отпустит. Не тот это человек.

Встречи с директором ТЭК я избежала. Так ничего ему и не ответила.


Примерно через месяц на меня из политотдела, при всем этом, пришел наряд. Филипп прибежал разъяренный:

— Ты добивалась этого! Ты просила тебя взять туда!

Он не верил моему «нет». Ничего не хотел слышать. Но не подчиниться политотделу было нельзя.

Был назначен день отъезда. Филипп изложил свой не подлежащий обсуждению план. Он сам повезет меня в Княж-Погост. Зайдет к начальнику САНО (санитарной службы) и отвоюет меня. Операционная сестра в лагере — дефицит.

Не знаю, как он умудрился сбыть с глаз конвоира, который должен был меня доставить на Центральную колонну, но он это сделал, получив все его полномочия и даже наган.

— Я буду стоять за дверью политотдела и, если услышу, что ты ответишь: «Хочу быть в ТЭК», убью тебя там же из этого нагана.

— Тебе не придется меня убивать. Я не соглашусь, — ответила я, присягая собственным перед ним долгом.

Я прощалась с друзьями, с прильнувшими к окну больными ненадолго.

Для видимости конвоир довел меня до поезда. Затем куда-то исчез. Уже не на цинготных, а на здоровых ногах я поднялась в вагон подошедшего поезда. До Княж-Погоста, где находилось управление лагеря, езды было около четырех часов. Мы ехали вдвоем.

Словно сидя в театре, я наблюдала в вагоне беспечную, как мне казалось, жизнь свободных людей: из корзин вынимали провизию, водку; раскинувшись, спали на полках; беседовали; а за вагонным окном у длинного умывальника, врубленного в землю, стоя, умывались зеки. Сейчас отужинают и пойдут в свои полные клопов бараки. Вон вышки, и опять тайга, и снова колонны…

По радио звучала ария Германа из «Пиковой дамы»: «Сегодня — ты, а завтра — я. Так бросьте же борьбу, ловите миг удачи!..» На меня эта ария всегда действовала странно. Я боялась взгляда на жизнь как на лотерейную игру.

В Княж-Погост мы прибыли около часа ночи. Поезд недолго постоял и ушел дальше на север, к Воркуте. И тут мне вдруг стало до паники страшно. Я не умела отрываться от людей, от мест, к которым прибила Судьба. Сейчас Филипп доведет меня до незнакомой колонны, сдаст, и тоща… Филиппу было не легче. Он не мог вести меня, не мог «сдавать». Он просто был не в силах сдвинуться с места. Уткнувшись головой в угол станционной постройки, он ударял кулаком в нее и не говорил, а мычал: