Олечка пользовалась успехом у мужчин, которые мне не нравились. Замечая, как при ее появлении вспыхивает Дмитрий Фемистоклевич, не ведая предначертаний будущего, я тоном старшей говорила:
— Ты только посмотри, Олечка, какой прекрасный, какой красивый человек к тебе неравнодушен. А ты?
Олечка мне поверила.
«Что у вас общего с этой королевой-влево?» — спрашивали меня. Я видела в Оле иную суть. Усвоив с юности урок Лили — игнорировать молву, также шла «от обратного» и взяла Олю под свою полную и безоговорочную защиту. Вообще собственный нрав и давние привычки нет-нет да и заявляли о себе. Медленно, но я все-таки становилась сама собой.
По наряду в ТЭК из урдомского лазарета прибыл Симон — медбрат, игравший на скрипке. Больше стало друзей, но не легче. Об Урдоме он говорил немного и твердо стоял на своем: «Вы должны порвать с Филиппом!» Филипп писал часто. Я также. Переписка была обстоятельной и подробной. О том, что я жду ребенка, кроме него, не знала ни одна душа.
На ЦОЛПе я открывала для себя мир необычайно ярких людей и судеб.
Театр кукол, как и ТЭК, обслуживал колонны. То обстоятельство, что оба театра в тот момент готовили новые программы и жили на ЦОЛПе вместе, было чистой случайностью. Но именно ей я обязана знакомством с теми, чья дружба стала одной из главных ценностей жизни. Александр Осипович был чрезвычайно увлечен работой Тамары Цулукидзе над сказкой Андерсена «Соловей». И, как мне казалось, Тамарой Григорьевной тоже.
— Вы еще не видели театр кукол? Непременно зайдите. Сегодня генеральная, — предупредил меня Александр Осипович.
На сцене стояла расписанная художником ширма. В черном бархатном платье, в лодочках на высоких каблуках вышла и встала перед ширмой Тамара Григорьевна. Слегка растянутая речь, скупой изящный жест. Прелестная грузинка была неотразима.
Берия был лично причастен к тому, что сделало участь знаменитого грузинского режиссера А. В. Ахметели трагической. Тамара Григорьевна была приговорена к десяти годам «строгой изоляции».
Каждый человек уносит в жизнь воспоминания о моменте, когда определяют его судьбу. Тамаре Григорьевне запомнилось, как сталкивали друг друга со стульев и беззастенчиво резвились животно-здоровые семь следователей, перед тем как зачитать ей обвинение. «Вы были чем-то, — сказал один из них, — а теперь вы на дне». И тщась обнаружить следы образованности, спросил: «А вы чего-того играли в „На дне“?»
Да, она была «чем-то»: любимой и любящей женой Ахметели, нежной матерью их сына Сандика, обожаемой на родине актрисой, познавшей вкус славы. Она в прошлом была счастливой!
Год Тамара просидела в одиночке ярославской тюрьмы. Затем этапы, лагеря и СЖДЛ. «Дно?» Но у каждого с «дном» свои отношения.
Посмотрев на ЦОЛПе спектакль, более всего я удивилась куклам и самому факту существования такого театра.
Через много лет Тамара рассказала, как на туберкулезной колонне «Протока», где она работала медсестрой, хирург Трофименко, подхватив пришедшую ей в голову идею создания театра кукол, соорудил из куска дерева головку мальчугана. Обрывки шерстяных ниток стали волосами, пуговицы — глазами. Новорожденного нарекли Степкой. Поместили его в КВЧ на шкаф.
— Детей не видели много лет, и тут вдруг среди тусклого, серого — эта озорная, лукавая мордочка Степки! — устало вспоминала Тамара. — И глаз от него никак не отвести!
Придумала текст. Сделали выгородку. Композитор В. А. Дасманов сочинил музыку.
О программе узнали в управлении лагеря, вызвали на просмотр. К этому событию мать Тамары из Тбилиси поспешила сшить дочери бархатное платье и прислать туфли.
Начальнику лагеря С. И. Шемине куклы и театр понравились. Он приказал набрать ей нужных людей и создать для детей «представление»: «Наши дети растут хулиганами, нет никаких развлечений. Будете обслуживать их и — попутно — лагерь».
Так кукольный театр перебазировался в Княж-Погост[3].
Друг Александра Осиповича детская писательница Нина Владимировна Гернет незамедлительно откликнулась на просьбу помочь с репертуаром и прислала в лагерь не только свои пьесы и пособие «Как делать куклы», но и посылку с бисером, лоскутками бархата и шелка, клеем и блестками.
Дети вольнонаемных с нетерпением ждали приезда театра кукол. Но надо иметь развитое воображение, чтобы представить, чем стал этот театр для детей заключенных. Ведь лагерные дети не знали, что такое воля, никогда не видели ни корову, ни курицу, ни ромашек в поле. Знали только одних собак, охранявших зону извне. Поэтому, когда в спектакле «Кошкин дом» на сцене появилась собака, дети так дружно зарыдали, что успокоить их было невозможно. Действо пришлось остановить. Зато после спектакля «Соловей» к Тамаре подошел мальчик лет пяти, робко дотронулся пальчиком до ее платья и, когда она наклонилась, чтобы спросить: «Ты что, малыш?» — подняв глаза, он затаенно и тихо произнес: «Тетя, я тебя люблю».
Это дитя не ведало ни того, как звали тетю, ни того, как заслуженная артистка Грузии додумалась в заключении создать этот уникальный театр. Понял зато, что неказистая поющая птичка в нем что-то растревожила непонятной отрадой-тоской, обозначив и пробудив тем самым душу.
В углу нашего барачного отсека топилась печь. На ней готовили. Возле нее грелись. Отрешенно глядя на огонь, на кучке дров там подолгу сидела «коминтерновка» — чешская коммунистка Елена Густавна Фришер, в чью обязанность входило здесь шить куклам туловища.
— Меня зовут Хелла! — поправляла она того, кто величал ее по имени и отчеству. Хелла сильно смягчала одни гласные, произвольно лишая мягкого звука другие. Всю жизнь она и потом вместо «вокзал» говорила «вокзаль», «кисель» превращала в «кисел».
Внешность ее поражала. Вьющиеся черные волосы смотрелись беспорядочной, плохо расчесанной копной. Черты ее лица, как и весь облик, принадлежали иной культуре и другим, казалось, историческим временам. Она будто сошла с рельефа средневековых монет. В ее удивительных черных глазах полыхала неуемность.
— У-у, да она раз пять или шесть пыталась с собой покончить, — рассказывали женщины. — Когда нас сюда везли пароходом, выбросилась за борт в реку. Еле-еле спасли ее.
Иногда она рассказывала сказки, похожие на быль, порой — действительные истории, казавшиеся вымыслом. Одна из причудливых картин такова: она в красной шляпе и красном платье. Рядом с ней красивый араб в чалме. Ими исхожены улицы Парижа, набережные Сены. Потом — неясные обстоятельства, при которых она предает его. Кому? В чем? Это останется непонятным. Важно только, что предает. И потом никак не может себе этого простить, мучается и казнит себя за это страшно.
История ее появления в лагере канонична: Коминтерн. В 1937 году — арест супругов Фришер. Расстрел мужа. Хелле — десятилетний срок лагерей[4].
С юности моим жизненным идеалом была идея всемирного братства. Не абстрактная, а в силу какой-то органической к тому склонности. По крупному счету это и сделало нас с Хеллой близкими людьми, несмотря на разницу в возрасте и несходство характеров.
Внешне наш женский барак жил вроде бы относительно спокойной, дружной жизнью. Никто себя не навязывал другому. Но среди населявших этот отсек женщин беспрерывно что-то происходило.
Вот скромная, тихая Хава продолжала спать, когда все уже были на ногах. Голова ее странно свисала с подушки.
— Хава, проснись! — стала ее тормошить Мира Гальперн.
Из-под подушки выпала записка: «В моей смерти прошу никого не винить». Побежали за врачом. О мотивах поступка мы смутно догадывались. И после выхода из лазарета Хава оставалась такой же молчаливой и закрытой для всех. Лишь много времени спустя нам суждено было узнать, с каким пронзительно талантливым человеком могло случиться тогда непоправимое.
«Короб женских тел» был похож на чан, о края которого билась лава самых разнообразных страстей, историй и боли.
В 1945 году из Германии приходили целые составы с барахлом. Лагерное начальство делило между собой тюки тканей и одежду. Повелением начальника политотдела Н. В. Штанько кое-что выделили ТЭК и театру кукол.
Для роли мне сшили длинное, до полу платье. Стянув с себя трижды перештопанную гимнастерку, я примерила шелковое великолепие… Себя, одетую в туалет начала века, не узнала. Захлестнуло мучительно молодое чувство жизни.
Говорили, что «пройти у публики на ЦОЛПе» ничуть не легче, чем у театральной Москвы. Здесь находились завсегдатаи МХАТа, таировского и мейерхольдовского театров.
Наступил день сдачи новой программы и премьеры «Юбилея».
Будто сквозь горячку слышала я шум заполнявшегося зала, как объявили «Юбилей», перечислили исполнителей… как открылся занавес и начался спектакль.
И вот уже реплика на выход:
— Ба, легка на помине!
Меня словно столкнули в пропасть.
— Милый! Соскучился? Здоров? А я еще дома не была, с вокзала прямо сюда…
Спектакль катился дальше.
Уловленный шумок одобрения дал дыхание. Смех ободрил.
Невзирая ни на какие перипетии приготовлений к юбилею банка, Мерчуткина в одну дуду требовала у помпезного Шипучина свои двадцать четыре рубля тридцать шесть копеек. Татьяна Алексеевна молола свое. В предпринятой атаке на дам у Хирина разлетались счеты. Игнорируя свалку, депутация зачитывала юбилейный адрес.
Режиссерской изобретательности не было конца.
Александр Осипович угадал острую, едва ли не детскую потребность в смехе у людей, находящихся столько лет за проволокой. Но не только. Он решал «Юбилей» как еретический фарс. Фантасмагорическое нагромождение глупости, беспечности, тупого, безмозглого напора и дутой фальши образовывало отнюдь не безобидный абсурд ситуации. Легкомыслие и надменность, которыми люди так охотно и бездумно жонглируют, по мысли режиссера, оборачиваются порой одной из бед общества.
Зрители подолгу и охотно смеялись. «Юбилей» был принят. Успех громкий и безусловный. Поздравляли и меня.