В длинном мужском бараке койки были тесно прижаты одна к другой. Но в двух наиболее разреженных местах обозначалось что-то вроде дощатых перегородок. За одной из них ютился топчан Александра Осиповича. Тут же из пары досок было сколочено подобие письменного стола. Александр Осипович лежал под одеялом с закрытыми глазами. Вокруг топчана валялись клочья бумаги.
— Был обыск! Забрали все, что он написал, — объяснил сосед.
Александр Осипович приоткрыл глаза. Они были мутными от сильной душевной муки.
— Да. Все унесли. Отняли! — сказал он раздельно и снова закрыл веки.
Что сделать? Что сказать? Теперь — знаю. Тогда — не нашлась. Просто сидела возле него в чужом многонаселенном бараке, присутствуя при чем-то вопиющем.
В тюрьме, на лесных колоннах так называемые «шмоны» производились постоянно. Отбирали острые предметы. «Это» было другим — ограблением, воровством. Более страшным, чем то и другое, вместе взятые. Безвозвратно отбиралось то, что производила на свет творческая природа человека.
Казалось, Александр Осипович был в забытьи. Но через несколько мгновений он внятно произнес:
— Ферзем!.. — И через паузу: — Королевой!
Ничего не смысля в шахматах, я поняла главное: это внутренняя попытка справиться с нестерпимой болью. Эзопов язык нужен, чтобы не закричать всем известное: «Не м-о-о-огу!»
Когда позже Александр Осипович говорил: «Как много надо сил, чтобы перенести свое бессилие!» — я неизменно вспоминала этот серый день, барак, его полубредовое состояние, непостижимый для меня способ одоления боли.
Досадую на свою память за все, ею оброненное, не сбереженное.
При живом общении с Александром Осиповичем я неизменно удивлялась обилию возникавших поворотов, решений, тем и подходов к ним. Все вобрать не успевала. Снедавшие душу внутренние распри делали меня ко многому глухой. Но я одержимо жаждала вызнать, что такое «цель жизни», возможно ли нащупать в этой взбаламученное™ свой путь, чтобы добиться согласия с собой. Возвращаясь после отбоя в барак, брала в руки карандаш и обрывки годной для письма бумаги, чтобы продолжить разговор с Александром Осиповичем. На следующий день я получала таким же образом написанные листки. И многие годы ответы Александра Осиповича оставались для меня откровением жизни. Приведу несколько отрывков из его писем:
«То, что именуется „целью жизни“, не есть нечто вне нас лежащее, к чему мы стремимся. Когда это так, то это абстракция, зыбкая, малоубедительная и реально всегда обманывающая. Цель жизни — не только чаяния, не только направление — это тонус нашей жизни, это ей присущий стержень, непосредственная активность нашего творческого и творящего „я“. В осуществлении через дело, внутреннюю свободу утверждает себя личность, а это, этот процесс завоевания и есть „цель жизни“. Тут сплошные вывихи в философии и религии, в преодолении коих росла наша духовная культура. И вместе — как это просто, если не искать формулировок, а чувствовать. Но о таком мы еще будем много говорить…»
«Я перечел приписку на обороте вашего письма. Девочка моя родная и близкая, я знаю, что я вам нужен. Все, что я „делаю для вас“, я одновременно делаю и для себя. Ну а сами вы подозреваете хоть, как благодарен я Судьбе (даме, отнюдь мною не почитаемой), вам — тебе, Тамарочка, — и себе самому за великое богатство от нашей с вами встречи? Кстати, я с первого мгновения как-то совсем по существу и увидел и понял вас. Словом, „рыбак рыбака…“. Помните? Зашел по Сеничкиной как будто инициативе легкий разговор обо мне и Мире Гальперн. И я в нарушение всего моего разговорного, в частности, стиля, до сего дня непонятно почему „употребил“ такое выражение: „Моя баба стаскалась“. Я чувствовал, что вы не можете не понять, что именно эдакое нарушение и есть — смешное. И вы, действительно, звонко и необычайно умно и обаятельно расхохотались. Тут я и получил лазейку, через которую начал проникать в ваше ослепительное богатство, в вашу суть…»
Любое движение, любой порыв Александр Осипович переводил на язык творчества, обращал их к человеку, как бы говоря: «Смотри, ты сам прекрасен».
Переписка с ним лечила меня от целого сонма комплексов, прочерчивала главную ось существования.
Я долго не решалась заговорить с ним о том существенном, что не умела уяснить сама: о Филиппе и о себе. История наших отношений оставалась тяжелым душевным грузом. Многое в них я называла «изменой самой себе». Отважившись, я однажды в отвлеченной форме коснулась и этого.
«Не надо говорить о своей вине, — отвечал Александр Осипович, — сама же понимаешь, что это неподходящее слово, что все, не как факт твоей жизни, недавнего прошлого, а как отношение к факту, несравненно сложнее и ничем, ни в чем тебя не умаляет, потому что тебя ничто умалить не может (или не должно, если хочешь). Факт, событие, ситуация ничего не говорят, а только то творческое. Человеческое с большой буквы воспринимаемое как отрицательное, но духовно поднимающее и освобождающее личность.
Вот ты говоришь о „большом событии“, одна сторона которого „искалечена“. Либо ты сумеешь рано или поздно поднять это событие до только большого, вытравив в себе как инакомирное все, что „калечит“, либо трагически понесешь в себе боль от того, что событие не будет для тебя большим. Но я не боюсь для тебя и трагического.
Мне, может быть, тебя иногда и жалко по-комнатному и уютному, но жалеть тебя нельзя. Это было бы унизительно для того, кто делал бы это; это свидетельствовало бы о его малости. Таких, как ты, не жалеют. Их всегда уважают, всегда, даже не только тогда, когда любят..»
Как мог человек, не ведавший подноготной, угадать в моих расплывчатых вопросах самую больную и напряженную точку чувствований? Как мог так ответить? Ни одна из женщин, ни одна из самых верных подруг не сумела бы расшифровать мой собственный ребус. Ведь других решений и впрямь не существовало. «Или поднять до только большого, вытравив в себе как инакомирное то, что калечит…» в отношении к Филиппу, или «нести в себе боль от того, что событие не будет большим…».
Инстинктивно я уже выбрала первый путь: от меня требуется сосредоточенность, полнота отдачи. В первую очередь, я сама должна дотянуть, досоздать эти отношения, «поднять до только большого».
Не подозревая, что я собираюсь скоро покинуть ТЭК, Александр Осипович писал мне: «Мечтаю сделать с тобой Машу в „Трех сестрах“. Сама-то ты понимаешь, что ты не Ирина, а Маша?» Колдовская Маша давно влекла. Но все это было назначено уже не мне. При мысли, как скажу ему, что мне осталось здесь быть недолго, меркнул свет.
Александр Осипович Гавронский. Мой первый, мой главный Учитель!
В анкете он писал: «Сын капиталиста».
Родился в 1888 году в семье Высоцких. Тех самых, которые прославились в России своей фирмой «Чай Высоцких». В Одессе существовала присказка: «Чай Высоцкого, сахар Бродского, население Троцкого». На фабрике собственных родителей он устраивал среди рабочих читки политической литературы, сходки и митинги. Числился в партии эсеров.
Когда я узнала его, он отсиживал вместе с ссылкой уже девятый год. Поскольку ему добавили лагерный срок (для этого был приставлен провокатор), должен был пробыть еще шесть. На самом деле сидел дольше. Мытарств и передряг предстояла еще тьма[5].
Новая программа ТЭК была уже сдана начальству. Полагалось отыграть ее в Доме культуры для вольнонаемных. Зал был полон. Военизированная охрана с хорошо одетыми женами не скупилась на аплодисменты своему крепостному театру. У вольнонаемных «Юбилей» также имел грандиозный успех.
После спектакля Александр Осипович протянул мне очередное «Ехидство»:
За сплошные дифирамбы,
Что на Вас потоком льются,
Не мешало Вам, madame,
бы Мне хоть нежно улыбнуться.
Что я тля, комар ли, клоп ли
Или прочий насекомым,
Словно к лампе к Вам влекомый,
Чтоб лирические вопли,
И терзанья, и печали
Вы мои не замечали?..
Ах, с такими ли стихами
Подъезжать к подобной даме,
Неприступной и серьезной!
И к тому же слишком поздно
(А быть может, еще рано?)
Рыть подкоп под… и т. д.
И потом, совсем не дело
Состязаться мне с Отелло,
Чтобы стать на склоне лет
Материалом для котлет.
А.Г.
1945 г.
Когда пришла пора отъезда на трассу, был вручен еще один листок:
Все спали. Только я слагал.
Веселый очень мадригал,
Чтоб Плюшке прошептать на ушко…
Но мне не весело.
И пусть!
Не скрою, за улыбкой грусть,
Раз уезжает снова Плюшка.
И снова много, много дней
Быть не смогу я близко к ней.
Почтительно, но все же рядом.
И не увижу, как она,
Лукавством Евиным полна,
Прищуренным поводит взглядом.
С улыбкой и слезами я приложила «Мадригал» к сердцу. Подхваченная талантом этого человека, я им была заброшена в лучший из миров, в причудливый мир искусства и человекотворчества.
Наблюдая незаурядные и высокие чувства окружающих, внимая прекрасным словам, молодость, как что-то отдельное от меня, принимала их как само собой разумеющееся. Но я убеждала себя в том, что в этих затеях не следует искать большего, чем попытку спасти жизнь собственной души, что игрой здесь мостились воздушные дороги в «климат», где было лечебнее существовать, что люди этим только выручают друг друга.
Как показало время, «игры» имели и свое место, и свою нелегкую судьбу, и свою протяженность во времени.
Накануне отъезда ТЭК пришел попрощаться Илья Евсеевич. Попросил меня выйти в зону «поговорить». Пытался дознаться, почему я не отвечаю на его письма, почему холодно принимаю их. Я отказалась от объяснений. Он не на шутку разъярился, с силой разорвал книгу, которую держал в руках и бросил ее наземь. Возмутясь подобной сценой, я убежала. Через час в барак за мной пришел один из «лордов»: