Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 77 из 126

— Что с ним? — спросила я.

— Бери весь инструмент. Пошли!

Что-то накинув на себя, двинулась за ними.

По подставленной к чердаку лестнице пришлось забираться наверх. Синяя вздувшаяся рука «кореша» была толста, напоминала полено. От введенного керосина образовалась флегмона. Не хуже, чем я, они понимали, что срочно необходим хирург. Но объявиться у врача — значило получить дополнительный срок.

Боже, как страшно было прикасаться к вздувшейся руке незнакомого урки! Настолько, что я потеряла ощущение себя. Вынув скальпель, сделала надрез, промыла рану риванолом. Забинтовала.

Неукоснительно на всех колоннах утром и вечером пересчитывали созванных ударом о рельсу в строй заключенных. Поддерживая с двух сторон, сволакивали с чердака для пересчета а этого.

Бог был. «Пациент» начал поправляться.

Так же неожиданно, как и в первый раз, в барак снова пришел Бацилла. Окриком надзирателя поднял всех обитателей барака:

— Всем встать!

Его знали. Боялись не меньше, чем я.

Переходя от одного к другому, он испытующе глядел каждому в глаза.

— Ты, падло, украл одеяло, — остановился он возле одного. Потом возле другого: — И ты. Даю два часа. Чтоб одеяла были на месте. И чтоб ни одна тряпка здесь не пропала. Дело будете иметь со мной!

Уворованное вернули. Больше не крали.

Так, с математической точностью вычислив для себя полезное, бандиты отблагодарили меня.


Имя вольнонаемной заведующей детским приемником Метряковой произносилось в Межоге со смесью боязни и некоторого уважения. Здоровенная мужеподобная рябая баба походила больше на фельдфебеля или урядника, чем на врача. Философия ее была страшна:

«Выжил ребенок? Значит, здоров и должен жить, а умер — так слабак, туда и дорога!» Она тем не менее пеклась о яслях и проводила там много времени. Обслуга была вымуштрована железно, боялась ее.

В яслях работали счастливые «мамки», которые могли постоянно находиться возле своих детей. За эту привилегию стоило платить беспрекословным повиновением самодурше.

От ясельного барака, в котором находился Юрик, мой рабочий отстоял метрах в ста. Когда стало тепло и детей начали выносить на улицу, я среди сотни детских плачей узнавала плач своего сына. Срывалась, бежала напрямую, пролезала через дыру в заборе — и непременно налетала на Метрякову.

— Вы что здесь делаете в неурочное время?

— Мой сын плачет!

— Скажите, «плачет»! Ну и что? Пусть плачет.

— Он сильно плачет. У него что-то болит.

— Может, и так. Перестанет болеть — перестанет плакать.

— Разрешите, я только посмотрю.

— Я только взгляну, пожалуйста.

Идеолога «дарвиновского» естественного отбора ничем нельзя было пронять. Проси, плачь, умоляй — не уступит. «Ребенок сам поправится. А нет — значит…»

Как я ни старалась найти верный тон в разговоре с заведующей детприемником, ничего не получалось. Встречаясь с ней, я по-дурацки улыбалась, называла ее по имени-отчеству. Было или не было за что, говорила «спасибо!». Она будто не видела меня.

В глубине души ты мог чувствовать себя человеком, это было твоим сугубо «личным делом», но в этом «скопище» человеком не был все равно. Это подтверждали постоянно.

Во время кормления я держала сына на руках, когда вплотную ко мне подошла Метрякова и, задрав полу своего халата, бесцеремонно круговым движением провела ею мне по щеке.

— Ишь ты, не краска! А я думала — намалеванная.

Я вскочила, вскрикнула: «Вы что?» Мы стояли друг против друга. Я с ребенком на руках, и она, обладавшая преимуществами свободного человека и начальника. Усмехаясь, она выжидала, что скажу еще. Заглотнув ком черствой горечи, я смолчала.

Метрякова ненавидела «мамок». Все они были для нее неким общим числом нарушителей закона. Иногда она появлялась в часы кормления.

— Как держишь ребенка, идиотка? А ты? Что делаешь, кретинка? Тебе шакала кормить, а не дочку! — швыряла она то одной, то другой в лицо. — Ну ты же ублюдок, ублюдок!

И ублюдки действительно имелись.

Надо иметь незаурядную фантазию, чтобы представить себе, скольких разных людей здесь перемешала жизнь.

— Харей мой пацан весь в отца, — хвасталась одна уркачка. — А отец наш прораб. Здоров собой. Мужик что надо.

При этом она обнародовала имя и фамилию папы девятимесячного сына. И тут выяснилось, что прораб является заодно отцом двухмесячной дочки, которую здесь же кормила другая уголовница-мать.

Поначалу ситуация забавляла аудиторию. Но когда поток словесной мерзости не исчерпал злобы, они перешли к драке. Исцарапанные, окровавленные, они доказывали: «Мужик — мой. Ты — самозванка». Распаляясь все больше, матерая баба, схватив за ножки девятимесячного сына, стала бить им соперницу по голове…

Полумертвого мальчика едва удалось спасти. Подоспевшая Метрякова кричала: «Пусть сдохнет!» И на сей раз, возможно, была права.

Я видела и слышала все, что происходило вокруг, но была глубина убежища; я прижимала Юрика к груди и отходила.

— Улыбнись мне. Засмейся, сынок!

Он смеялся. И я была счастлива. У нас был собственный, огромный мир.

Я вышивала на его кофточках и курточках солнце, зайчиков, инициалы. Сын был самым обаятельным из детей! Были красивее. Приветливее и нежнее, чем он, — никого!

«Милая моя, любимая! Родная! — писал Филипп. — Сейчас без 10 минут 6 часов утра. Я не сплю. Везде, во всем чудишься Ты. Вот солнце встает. Я смотрю на него из окна. И в золотистом его круге — Ты, моя дорогая… Я безумно люблю Тебя… Какая радость, что ты живешь на свете… Напиши, что надо тебе и малютке. Твой. Твой. Твой…»


В административной должности начальника сангородка состоял Родион Евгеньевич Малахов. Он был из фронтовиков. В чем-то проштрафившегося разведчика направили в войска НКВД «исправлять зеков». Эта категория начальников круто меняла весь образ жизни колонны на военный. Подъем, отбой, вывод бригад на работу, обед, сон — все должно было выполняться по часам, по минутам.

В короткой шубейке, опушенной светлым бараньим мехом, начальник мог появиться всюду: в бараке, в столовой, у вахты при разводке рабочих бригад. С хищным вырезом ноздрей, ярким орлиным взглядом, Малахов казался эталоном здоровья. Разговаривал отрывисто, жестковато. Его побаивались, но уважали. Считали справедливым.

Я ни по каким поводам с ним не сталкивалась и потому не могла объяснить себе, зачем он меня вызвал.

В его конторском кабинете под жестяным абажуром горела настольная лампа.

— Тамара Владиславовна? Проходите. Садитесь.

От того, что он назвал меня по имени-отчеству, отлегло на сердце.

— Как вам здесь живется?

— Хорошо.

— Работа устраивает?

— Да.

— В бараке как?

— Все хорошо.

— Вы в каком?

— В медицинском.

— Может, перевести в конторский?

— Спасибо. Я тут привыкла.

— Выходит, вам ничего не нужно?

— Действительно ничего.

— Догадываетесь, почему об этом спрашиваю? Есть в управлении человек, которого я с давних пор знаю и очень ценю: Давид Владимирович Шварц. Он прислал письмо. Просит помочь вам.

Нетрудно было догадаться, что перед Шварцем за меня хлопотали друзья из ТЭК, и более всех Александр Осипович.

— Так смотрите: если что-то понадобится, приходите ко мне.

Я поднялась. Малахов остановил:

— Если у вас ко мне нет просьб, так у меня к вам будет. Сумеете выучить наизусть «Девушку и смерть» Горького? И прочтите здесь со сцены. А?

— Попробую.

Поэму Горького выучила, прочла. Малахов был доволен. Зрители аплодировали, не однажды просили повторить.

С бывшим разведчиком Родионом Евгеньевичем Малаховым жизнь свела еще однажды в один из самых критических моментов, и если бы я послушалась этого человека, была бы куда счастливее. Но об этом позже.

Главврача сангородка Александру Петровну Малиновскую, врача-психиатра, зеки между собой называли Екатерина Вторая. Для меня она — одна из самых замечательных женщин, встреченных в жизни. Говорили: «Она греховна. Любит мужчин». Возможно. Не' это было главным в умной и страстной Александре Петровне. На воле — заслуженный врач РСФСР, она, отсидев пять лет в СЖДЛ, после освобождения осталась здесь работать.

Полная, невысокого роста, с опущенными уголками рта, главврач выглядела обиженной и насмешливо-огорченной. Психкорпус СЖДЛ — создание ее рук. В него помещали и вольных, и заключенных душевнобольных.

Когда я собиралась в Межог, Александр Осипович написал ей письмо, в котором просил помочь мне. Но сказал: «Женщин она не жалует. Не знаю, как отнесется к тебе. Боюсь, невзлюбит. Человек же она все равно редкий». Письмо я ей не отдала. «Женоненавистница» проявила ко мне не только благосклонность, а так много сделала, что я ей обязана едва ли не жизнью. Позже мы стали дорогими друг для друга людьми. Пришло это со временем и само по себе.

А начались наши взаимоотношения смешно.

На колонне был завхоз, сибиряк, похожий на косолапого хозяина тайги. Цельный и чистый человек. Она отличала его. Желая уберечь от этапа, спрятала его на время в психкорпус. Однажды Данила не выдержал, перелез через забор, постучал в окна моей дежурки. Взгляд был затравленный, молил о сочувствии.

— Сбежал я оттуда. Хоть в петлю лезь. Трудно.

Здоровяк чуть не плакал. Я понимала его, как крепостной крепостного, как брата сестра.

— Что делать? — спрашивал он.

— Вернуться опять туда, — сказала я Даниле.

Утром Александра Петровна пришла ко мне в корпус грозная, с насупленными бровями. Я ждала — спросит: «Что? Приходил медведь? Жаловался?» Но мы посмотрели друг на друга, и слова не понадобились. Выглядела она провинившимся ребенком, а ведь была в полном смысле слова легендарной личностью.

Существовал, конечно, архив, в котором хранились истории болезни психических больных. По ним можно было бы составить представление о причинах разрушения сложного мира психики. Картина была бы, несомненно, впечатляющей. Но доступа к ним не было. А живые легенды блуждали.