Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 88 из 126

После выступления ТЭК разрешили танцы. Быстро сдвинули скамьи. Заиграл оркестр.

При том, что я оживленно „рецензировала“ выступления друзей и незнакомых артистов, стоя в их кругу, ничего, кроме ожидания его, в этом мире не существовало. Он подошел. Он пригласил на первый вальс.

Неужели тот вальс, то кружение было в лагере, среди заключенных собратьев, в убогом и чадном клубе? Откуда же тогда крушащий все разлет? Откуда столько пространства?

Впервые я танцевала так разбуженно. Только сейчас так пронзительно ощущала свою единичную жизнь и растворившуюся дверь запертого до этой минуты „донного“ мира.

Прекратил свою работу движок, подававший электричество. Свет погас. Не расходясь, мы режимными диверсантами сидели в каморке за сценой. Вполголоса говорили, слитые сумерками и музыкой в „общую душу“. Кто-то тихо пел под гитару. Я так за всю жизнь и не поняла: каким это образом удается забыть каждодневные лишения и тяготы, едва чей-то голос выводит: „Вот вспыхнуло утро, румянятся воды…“

На улице лил дождь. Выл ветер. Мы непозволительно медленно шли по колонне. Коля провожал меня к корпусу. Я не знала, что будет дальше. Он шагнул за мной.

Всегда во всем неуверенная, сомневающаяся, я в тот момент личной волей и властью отменила для нас режим и запреты зоны. Была абсолютно уверена в том, что ничто недостойное не посягнет на эти мгновения жизни.

И ничто не посмело.

Слепящее сочетание неискушенности и огня. Истинно, оно сулило счастье и погибель…

Пытаясь перевести на человеческий язык все, что предшествовало нашей встрече, мы рассказывали друг другу:

— Я выходил в тамбур, когда ехали в поезде. Ветер рвал, бесновался, готов был сбить с ног, я глотками хватал воздух. Тоска гнала, душила… вглядывался в темноту, вслушивался в голоса. Я ждал, ждал…

— А я ночами выходила в зону, в холод сырых испарений тайги. Слышала, как разбухает земля, как звенят звезды. Казалось, вот-вот произойдет что-то невероятное…

— Кто у тебя есть?

— Сын. Сестра. А у тебя?

— Кроме матери, никого. Только не знаю, где она и жива ли.

— У меня еще есть учитель — Александр Осипович Гавронский.

— Я с ним знаком. Красивый человек…

…Тупой удар балкой о чугунную рельсу. С какого света он донесся? Имя этому звуку: реальность, лагерь, Межог. Пять часов утра. Несводимость сфер чувствований. Почти шок. Боль. И удивительная мощь простой радости, которой под силу посчитать на сей раз лагерь не главным. Брось себя сам в оковы, чтобы меньше их замечать. Сейчас торжествует другое!

Раздача лекарств. Завтрак. Перевязки. Я уже крутилась в заботах и делах. Глянула в окно. Против него на пне сидел Коля. Необходимость неотлучно быть рядом была осознана обоими сразу.

— Занимайся своими делами. Я буду сидеть здесь. Я не помешаю, — просил он, войдя в дежурку.

Три дня пребывания ТЭК — мгновения небытия, счастья и страха перед неизбежностью расставания. В корпус зашел товарищ Коли.

— Познакомься. Мой друг Жорж Бондаревский.

— Да. Очень рада…

— Мне так не кажется… вижу, вам не до меня! — понял пришедший.

Коля! Николай Данилович! Как мало и как все я знала о нем уже тогда.

Весь новый набор заключенных военного времени имел преимущественно одну и ту же статью: 58-я, часть 1-я — „измена Родине“.

По этой страшной статье Коля был приговорен к расстрелу. Через два месяца расстрел заменили десятью годами. К познанному самой прибавилось пережитое им: реальность пятидесяти семи суток ожидания, когда вызовут на расстрел. Я представляла ее себе лишь до какого-то предела. Коля через это прошел. Час за часом пережил эти пятьдесят семь дней и все жуткое, что им предшествовало: плен, немецкие концлагеря. В Польше он работал в театре, поэтому при аресте ему вменили в вину и плен, и работу в оккупированной стране.

Лучшая пора его жизни — годы учебы в студии Юрия Александровича Завадского в Москве и в Ростове.

„Мы должны быть вместе. Мы будем вместе работать, необходимо вернуться в ТЭК, чтобы быть рядом“, — в десятки раз повторенных фразах были надежды на жизнь. Поистине в тэковском наряде для меня теперь слились обе жизненные цели: и Юрик, и Коля.

До сей поры вопрос о наряде вязнул в обстоятельствах, которые дирекция ТЭК объяснить не могла. Они подавали прошения. Управление СЖДЛ не отзывалось.

— Я сделаю все! Все, что в силах и выше сил! — твердил Коля при прощании.

За ним, за последним, как и при отъезде Юрика, двери вахты захлопнуло ветром. В межогской зоне я снова осталась одна. На какое-то время хватило изумляющих воспоминаний. Встреча с Колей — переворот, круча, наброшенное чем-то могучим лассо. Я не узнавала себя. Вот, оказывается, что означает любить. Это ко мне пришло впервые! Впервые в жизни. В неволе!


Внутрилагерная переписка целиком была на откупе у добросовестности командировочных, передвигавшихся с тем или иным заданием от одной колонны к другой.

В одном из переданных таким образом писем Коля писал: „Ты получишь это письмо, по-видимому, в знаменательный день моей жизни. Ты его знаешь. Этот день был гранью между смертью и жизнью. В 1946 году в этот день, в 12 часов дня, было провозглашено помилование. И после 57 суток мучительного, безвестного ожидания расстрела в камере смертников меня перевели в общую камеру. С того часа началась другая жизнь. Вспоминая теперь все, я не верю, что это было со мной.

Сейчас я встретил Тебя, что значит — обрел себя.

И я теперь благодарен Богу за весь путь, что привел нас друг к другу. Буду вечно благодарить небо за тебя — мою путеводную звездочку. Ты — мое счастье. Жизнь моя! Дыхание мое!“

Испепеляющее письмо было фактически страшным.

В юности, читая исторические романы, где пылали костры инквизиции, где кара могла пасть на любого безвинного, а предательства и пытки губили загнанных людей, я задавалась вопросом: как они при том существовали? Дышали чем?

Жизнь своим ходом отвечала на сей, не столь уж наивный, вопрос». Потоку, который мчал через те годы, удалось переправить меня сквозь густые слои страшных современных реалий к тому, что вечно. Я полюбила. Истинно: только в любви была жизнь. Зачем же при ней такая мука? Сын в чужих руках. И мы с Колей лишены права свободы передвижения.

Нетерпение сердца требовало одного: как можно скорее быть вместе. Он сообщал: «Сегодня директор говорил о тебе в политотделе. Обещали… Заместитель директора опять ходил к начальству. Заверили…»

Наряд не приходил. А мы с Колей не могли принять разлуки. Не веруя в милость власти, не вымаливая у нее воли, мы хотели одного: за проволокой, но быть вместе. Невостребованной, уплотненной в людях энергии протеста под силу смять все, вплоть до сгоравшего в огне самого человека. В лагерях эта сила бросала в побег, в изолятор, под пулю. Желание, возведенное в подобную степень, именовалось «борьбой».

Испытывая странное волнение, я в ту пору чаще обычного задумывалась над характером отца. Вспоминала его одержимость, его фанатизм. В нем я теперь узнавала себя, в себе — его. Переосмысливала его завет «бороться». Поняла, что отец оставил мне в наследство и более ценный дар. В поступи, в самочувствии я не однажды отмечала спасительные свойства здоровья. Мысленно благодарила его за это. И билась над вопросом: зачем он сам повредил дарованное? Зачем меня в детстве бил, породив клятую в себе неуверенность? Она так много во мне скосила.

В ту межогскую пору разом рухнули все перегородки, отделявшие меня от самой себя. Собственное материнство, пришедшее чувство к Коле оживили душу. Я ужаснулась своей бывшей глухоте по отношению к маме. Без пощады к себе думала теперь сердцем о том, чего раньше стыдилась и гнала прочь: от какого бездорожья, от какой меры страдания мама после ареста отца искала утешения в вине? Все неотступнее в памяти всплывало выражение стыда и мольбы на ее лице после продажи какого-нибудь предмета, вещи. Я не рванулась, не кинулась к ней, чтобы помочь участием. Словно проснувшись, я только теперь до самых корней ощутила, как, не справившись с бедами века, мучилась моя мама, как ее убивало ощущение бесправия и неисполнимости стремлений. И в этом тоже узнавала себя.

Глубоко проникнув в свойства характера родителей, в то, что сотворено с моей семьей, я теперь ощущала себя матерью своих отца и мамы. Живых или ушедших — роли не играло. Не в том было дело.


Забежавшая в дежурку харбинка Лиля Гросс сияла:

— Только что в контору по селектору передали, чтобы встречали ТЭК. Едут!

После встречи с Колей прошло четыре месяца. По чьему настоянию этот внеочередной приезд?

Разрешение взять меня в коллектив дирекция и на этот раз не привезла. На ЦОЛПе все хлопоты о наряде взял на себя Илья Евсеевич. И только тогда выяснилась причина заминки. Наряд не подписывал все тот же заместитель начальника лагеря Варш. Наветы предприимчивой Веры Петровны, ее ходатайство об отправке меня в дальние лагеря были еще свежи. Забыть, что его личное телеграфное повеление отправить меня в Мариинские лагеря осталось невыполненным, Варш также не мог.

Я поняла, что ТЭК мне не видать. «Да без Александра Осиповича я и не сумею ничего сделать», — призналась я Коле, пытаясь одновременно оправдаться за стыд, что меня не берут в ТЭК.

— Я сумею помочь! Я смогу! — горячо откликнулся он. — Ты будешь в ТЭК! Поверь мне! Приедешь, начнем работу с отрывка из «Маскарада» Лермонтова. — И он вполголоса читал:


Послушай… нас одной судьбы оковы

Связали навсегда… ошибкой, может быть;

Не мне и не тебе судить…

………………………………

Ты молода летами и душою,

В огромной книге жизни ты прочла

Один заглавный лист…

………………………………….

Но я люблю иначе, я все видел,

Все перечувствовал, все понял, все узнал,

Любил я часто, чаще ненавидел

И более всего страдал!


Я слушала и в странном замешательстве порывалась найти отгадку: почему он стал читать именно эти отравляюще-прекрасные строки, издавна действующие на. меня? Набрести в искусстве на одного кумира?