Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 93 из 126

Свежий утренний ветерок сотрясал тонюсенькие стволы посаженных на Ракпасе подростков-березок. И так же знобило душу.

Неразъясненные догадки про бытие, едва постигнутые чувством, космически интимно звучали в искусстве? Что же оно? И где границы между ним и жизнью?

Здесь, на Ракпасе, находилась Хелла Фришер. Еще не ведая, как близко сведет нас жизнь в дальнейшем, я не забывала чужестранку со страшной судьбой.

Александр Осипович открыл Хеллу с неожиданной стороны:

— Она талантливая писательница!

Нещадно коверкая русские слова своим сильным акцентом и хрипловато смеясь, Хелла добавляла: «Русска писателница».

Она думала и писала по-немецки. И все, кто владел этим языком, тогда и позже утверждали, что в переводе ее «листки» утрачивают очарование.


И все же я с жадностью впилась в них.

Изборожден твой лоб,

И нет числа морщинам

Около твоих глаз.

Своя повесть у каждой складки,

И каждая говорит.

И одна из них,

Резкая борозда,

Это повесть моя.

В ней вся любовь

И в ней вся скорбь,

Все, что я тебе принесла,

И то, что ты сказал мне тогда,

Когда эту борозду

На лик твой нанесла.


Когда Александр Осипович написал мне однажды: «У меня с Хеллой самый настоящий роман», я не перевела это на язык конкретных понятий. Но теперь, когда вникла в Хеллины листки, поразилась, в какой смертной зависимости она существует от Александра Осиповича.

За экзотической внешностью, за ее древней красотой изнемогала мятежная и бурная женщина. Она жила импульсами, взлетала, срывалась. То бывала крайне возбужденной, не замечавшей никого вокруг, а то пребывала в тяжелом, угнетенном состоянии. Причины для этого были веские: Хелла доживала последние дни своего срока. На родину, в Чехословакию, ей возвратиться никто бы не дал. «Коминтерновской Москвы» не существовало, все «коминтерновские друзья» были ликвидированы в 1937 году. Никакой душевной и духовной опоры, кроме Александра Осиповича, она не имела.

К счастью, в это же время освобождался наш друг китаец Цю Дзиныпань, работавший ранее в коллективе Тамары Цулукидзе. Приняв своеобразное решение уехать после освобождения не к центру или к югу страны, а еще дальше на север, он списался с усть-куломским театром, который нуждался в художнике, перетащил туда своего друга Джан Бао и добился приглашения Хеллы в качестве костюмерши. Хелла согласилась и, освободившись, уехала к ним в Усть-Кулом.

В Ракпасе много времени с нами проводил и Борис. Позвал нас с Колей к себе в мастерскую, где стояли подрамники с натянутыми холстами, висели его картины. Он рисовал без устали, выполнял официальные и личные заказы начальства.

Письма его были бравурны. В них проступала своеобразная, незнакомая мне еще индивидуальность:

«Я не боюсь своей юности, хочу сделать ее стабильной, разделить с моим человеком и в полночь нового, 2000 года умереть с бокалом в руке, с улыбкой в морщинах и умной наглостью в сердце… — писал он. — Очень хорошо все на свете, Зорюшка! Попробуйте заявить, что нет!.. Жаден к каждому новому утру и, какое бы оно ни было, от чистого золотисто-тихого до изгаженного оруще-порочного, с просторными прозрачными ветрами или замечательно черными ямами, обнимаю его в чувственном и в головном наслаждении. В каждом завтра — клад кладов, и как бы ни случался иной раз страшен в кажущемся бесплодии материал ежедневного, мастер способен преодолеть его, обнажив бездну удивительных форм..»

Провожая нас, держась за борт грузовой машины, он встал на колесо, подтянулся и сказал: «Коля, ты должен знать: я люблю Зорюшку». Коля заботливо натянул мне на плечи брезентовую покрышку, чтобы укрыть от ветра, и, усевшись рядом, крепко обнял. Сердце мое зашлось от благодарности за высокую и непререкаемую веру в меня и в «наше».

Впереди опять были дальние дороги, но, Боже, как мне было хорошо! Не страшен ни холод, ни ветер. Мы были вместе с Колей.

В поездке мы чувствовали себя лучше, чем в Княж-Погосте. Особенно в летнюю пору и если попадался «нескандальный» конвоир. Есть мы, тайга, тундра, дороги, которые доведут меня до сына, а позже нас с Колюшкой до воли.

Дверь теплушки откатывали в сторону. Свесив наружу ноги, мы усаживались на пол вагона. Мерно стучали колеса. Хвойно-лиственные полосы леса дарили глазу отдых. С товарной скорости на зеленом мху можно было разглядеть красную и черную спелость. В пункте назначения паровоз, поманеврировав, сталкивал наши вагоны по заржавленным, заросшим травой рельсам в тупик, и мы тонули в тишине необжитого полустанка. После концертов в ожидании, когда нас прицепят к проходящему составу, разжигали костер, подкидывали сучья. Пламя дымно и шумно рвалось к небу. Из леса тянуло холодом, сыростью. Наползал слоями туман.

Мимо проносились пассажирские поезда. Стоя у насыпи, запрокинув головы, мы с Колей смотрели, как яркий электрический свет рассекал тьму. Оранжевые колпачки настольных ламп в спальных вагонах, протрассировав, уносились поездами дальше, к Москве. Земля долго дрожала. В несоизмеримости судеб вершителей наших жизней, пребывавших в уюте экспресса, безумной «корягой», погибавшей в лесу, нами, дрогнувшими у насыпи в ожидании «телячьих» вагонов, — была неумолимая печаль без начала и конца.


В Княж-Погосте нас обычно застигали приказы, инструкции, постановления о тех или иных ограничениях. Лагерь не терпел стабильности и успокоения. Где-то внутри системы, совсем вблизи, существовал идеолог передвижек и постоянного устрашения.

Еще до выезда на трассу вышел приказ: всех женщин с ЦОЛПа перевести жить на сельхозколонну, находившуюся в трех километрах от основной базы. На ЦОЛПе мы проводили весь день, ночевать отводили туда. Готовить теперь приходилось мужчинам, поскольку мы получали сухой паек, а плиты на новом месте не было.

В то утро Колюшка встретил меня как обычно. Усадил завтракать. И только после этого сказал:

— Обещай, что отнесешься спокойно к тому, что я расскажу.

Я уже знала, что последует дальше. Знала потому, что ожидание мучительства от третьего отдела лагеря не оставляло ни на мгновенье.

— Тебя вызывали?

— Сегодня ночью. После того как вас увели «на отшиб».

— Что они хотели?

— Или работать у них, или нас разлучат. В обоих случаях я теряю тебя. Но в случае согласия — навсегда. В другом — за нас время. Знаешь, — добавил Коля, — уполномоченный — мой ровесник. Я спросил его: «Неужели у вас не дрогнет рука? Сможете разлучить нас?» Он как отрезал: «Не забывайтесь! Это давно следовало сделать».

«Не забывайтесь!..» Коля держался. Меня согнуло.

Спроецировав вызов Коли на собственный панический страх перед лагерной внутриполитической службой, я испытала разящее удивление от его лаконизма и ясности мысли:.

Когда за нами вечером пришел конвой. Колюшка, провожая меня, неожиданно шепотом не то задал вопрос, не то попросил:

— Ты… помолишься на ночь?

Мы раньше не говорили о Боге. «Это он там, в камере смертников, обращался к Нему сердцем».

Я и так каждый день молилась и просила: «Господи, пусть общие работы, но только — вместе! Боже! Только не разлучай нас!»

Мы каждый час жизни проживали в страхе перед тем, что кого-то из нас могут назначить в этап, до того неминуемого расставания, которое было предопределено лагерным сроком. После моего освобождения Коля должен был оставаться в лагере еще пять лет.

Вызов Коли в третий отдел был всего лишь попыткой «налетчиков» успеть соорудить «стукача», поскольку приказ об отчислении всех, кто имел статью 58-1, уже лежал на столе у начальства.

Утром следующего дня, когда нас привели на базу, на койках увезенных лежали голые доски. Коли больше не было рядом.

Меня не трогали. Ко мне не подходили. Я была невменяема.

В лагерном уродстве встретились двое и были счастливы вопреки всему. Окружающие говорили: «Спасибо за то, что так бывает». Теперь разбили не одну, а обе наши жизни. «Очаг погас».

Письма друг другу писались ежедневно. Мы оба были безумны. Среди пылающих строчек Коли я читала заверения в нерушимости нашего «вместе», о его готовности ради этого вытерпеть что угодно. Я была «божеством».

«Ты выше всех, — писал он. — Твоих слез не искуплю даже смертью. Живу для тебя… Всюду достану, найду тебя, мой воздух, моя жизнь… разве есть на свете кто-нибудь прекраснее тебя, красивее тебя, благороднее и честнее. Да разве любит кто так, как ты. Скрепи сердце и иди, иди вперед для нас. Горе, слезы, болезни, невзгоды, тропинки в лесу от колонны к колонне, радость и счастье связали нас на вечную жизнь. Надо было только дойти до тебя. Я дошел. Ничему и никому не верю, горжусь тобой, люблю, привязан к тебе как зверь…»

Когда окружающая среда ничем, кроме отравы, не питает, «привязан как зверь» перестает быть метафорой, становится буквальностью. Нас с Колей нельзя было разлучать! Но вопли охранительного человеческо-звериного инстинкта: «Не подходи! Не тронь! Не отдам!» — не достигали здесь ничьего слуха. С садистским наслаждением подходили! Трогали! Отбирали! Подвергали тем самым пытке материю нервов и чувств.

Только однажды мы с ТЭК побывали в ту пору на Ракпасе, где находился Коля. Ни сборов, ни дороги туда не запомнила. Лишь минуту, когда увидела его; часы, когда смогли наговориться.

Александр Осипович сказал в тот приезд:

— Я понял, почему именно он. Я все понял, Тамарочка.

Не зная, как справиться с отчаянием, я твердила одно:

— Не вынесу разлуки с ним! Не могу! Не могу!

Еще совсем недавно Александр Осипович мне писал: «Вспомни свою жизнь, несмотря ни на что не только не изуродовавшую тебя, а наоборот, назло всем и всему, давшую тебе право и силу стать тем, что ты есть». Сейчас же вместо привычных поднимающих все слов, вместо утешения он тихо и сдержанно произнес:

— Не можешь?.. Тогда изменись сама.

С разбега я больно стукнулась о неожиданную формулу. Она была слишком сурова, жестка. Я была не готова к ее приятию. Только смутно угадывала чутьем ее неизбежность. Обошлась мыслью: «Да, это предстоит. Но — не теперь. Сейчас надо одно: быть рядом с Колей. Только это!»