Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания — страница 97 из 126

— Тамара Владиславовна, у меня к вам большая просьба. Хочу просить, чтобы вы поселились у моей Кларочки. Комната у нее большая. Она вам будет рада. Нижайше прошу согласиться.

Георгий Львович хотел помочь и мне, и своей пухленькой, миловидной жене Клавочке, которая, по соображениям нашего замдиректора, стеснялась бы при мне выпивать, к чему так пристрастилась после освобождения.

Илья Евсеевич через кого-то попросил зайти к нему в управление.

— Когда будете получать документы, напишите заявление, что уезжаете отсюда, и укажите как можно более отдаленный пункт, чтобы я мог выписать вам на дорогу деньги. (Лагерь оплачивал стоимость железнодорожного билета до места, указанного освобождающимся).

До освобождения оставалось двенадцать дней, когда ТЭК получил приказ выехать на Север.

Заходясь от страха, что второй отдел спохватится и меня уже не пустят в поездку, я погрузилась вместе со всеми в вагон. За каждый день, час, минуту, проведенные с Колей, я готова была вытерпеть что угодно. Только бы уехать вместе с ним! Все-таки двенадцать дней вместе. Но прошел день, а нас все не цепляли к составу. И второй отдел спохватился. Поздно вечером 21 января, за девять дней до освобождения, в дверь вагона заколотили прикладом:

— Петкевич велено вернуть на колонну.

Вот оно! Все! Конец.

Стащив с нар свой деревянный чемодан, ощущая только дрожь и холод, я стала прощаться с моими товарищами.

— Держись!.. Смотри у нас!.. Как-нибудь все наладится… Нас не забывай… — говорили мне, не пряча слез. — Мы в тебя верим. Ты у нас вон какая!.. И как же это без тебя?.. Выше нос! Это же воля! Свобода!

Пришедшие за мной вохровцы торопили.

Мы с Колюшкой сошли с вагона. Поздний вечер. Тьма. Лютый январский мороз. Рельсы, пути. Двое конвоиров с автоматами. Звезды в вышине.

Если и было тогда что-то живым, то не я и не он. Приговоры с различием сроков раздирали нашу с ним жизнь на части.

— Хватит. Пошли, — пресек прощание один из вохровцев. Мы не могли отойти друг от друга. Как это взять и своими ногами сделать от Коли шаг в сторону? Оставить его на пять лет одного за проволокой? Опять конвойное требование: «Хватит! Пошли!» И еще… И еще.

Едва я вслед за охранниками дошла до поворота дороги, как никогда не срывавшийся, сдержанный Коля нечеловеческим голосом закричал:

— То-о-оми-и-и!

Крик тот не только повис, но и пророс через лед и землю Коми. Услышав его, конвоиры смолкли. Не посмели одернуть.

Не помня себя, мы с Колюшкой рванулись обратно друг к другу.


Девять дней до освобождения я прожила на сельхозколонне вслепую, в надсадной тоске по Коле и диком страхе перед будущим.

Вдруг до сознания дошла реальность: ведь я освобождаюсь. Ни при каких обстоятельствах меня уже в зону потом не пропустят. Это значит, что я никогда больше не увижу Александра Осиповича.

Я отправилась к начальству КВО просить разрешения съездить на Ракпас. Отказали. Я просила опять и еще. В конце концов, измыслили командировку с «проверкой красного уголка».

Сквозь сильный снежный буран на Ракпас с трудом пробивалась не только я, но и буксующие грузовики. Я сошла на обочину, подняла руку: «Возьмите!» Кто-то сжалился.

В Ракпасе долго не пускали в зону: «Непонятно, что за проверка. Непонятно, кто прислал. Что за командировка?» Попросила сообщить в зону Борису: «Приехала. Не пускают». Борис побежал к командиру. Убедил. Впустили.

Александр Осипович лежал в лазарете с пневмонией. Я села возле его больничной койки в мрачной, холодной палате.

— Тамарочка приехала! Ах ты моя Тамарочка! Сумела-таки приехать! — тихим и слабым голосом восклицал он. — Приехала, чтобы попрощаться. Все-таки приехала? Да, да, попрощаться.

Не жалуясь ни на здоровье, ни на одиночество, он держал меня за руку и повторял:

— Ко мне при-е-ха-ла Тамарочка. Приехала. Ко мне. Спасибо!

Подошел доктор Владас Шимкунас напомнить:

— Обещали долго не сидеть.

А сказать надо было много! О том, как он дорог, как нужен мне, что я уцелела благодаря ему…

— Мы ведь с тобой больше не увидимся, Тамарочка. Не перебивай. Не увидимся! Выслушай мое завещание. Вот оно: как только сумеешь, родная, желательно поскорее, при первой же возможности поезжай в Одессу к моей Олюшке. Познакомься. Расскажи ей про меня. Именно ты сумеешь это сделать. Я знаю, вы полюбите друг друга. Да, да. Полюбите. Вот, пожалуй, и все. Других просьб нет.

Я пообещала. Поклялась.

В лазарет вбежал Борис:

— Я жду вас.

«Зачем он торопит? Неужели ничего не понимает?»

— Ты на него не сердись, — сказал Александр Осипович, — ему ведь тоже очень худо. Ты у нас максималистка. Мне жаль, что ты про него чего-то не поняла. А вот он очень про тебя все знает. Простись с ним дружески, Тамарочка. Так будет правильно.

Борис успел приготовить угощение.

— Хотите что-нибудь из этого? — широким жестом указал он на стену, где висели его картины.

Я огляделась.

— «Аленушку» Васнецова.

Он усмехнулся:

— Что ж. А «Грачей» от меня в придачу.

Не дождавшись от меня, сухой и колючей, хоть какого-то теплого слова, Борис раздраженно бросил:

— А знаете, Зорюшка, у вас нет сердца!

Верно! У меня его не было! Оно было отдано Коле. Именно этого Борис не понимал. Этому не верил. Я ушла. Он догнал:

— Да не сердитесь. Счастья вам на воле! Счастья желаю я вам.

Перед выходом из зоны я еще раз забежала к Александру Осиповичу.

Буран не прекращался. Машины не шли. С картинами Бориса под рукой я пробивалась к Княж-Погосту. Километра через три из леса выехал самосвал и подобрал меня, в голос плакавшую вместе с вьюгой обо всем, что уже было пережито, что есть и еще будет.

Мне вспомнилась встреча с Тамарой Цулукидзе после гибели ее сына. Увидела ее случайно, зайдя в княж-погостский Дом культуры. Она была совсем потухшей. Я робко спросила ее:

— Как живете?

Слегка приподняв плечо, она ответила:

— Живу? Я презираю себя за то, что живу, за то, что осталась жить после Сандика.

Тон и слова глубоко запали в душу.


Наступило серое, пасмурное утро 30 января 1950 года. Прошло ровно семь лет с того утра во Фрунзе, когда женщина в каракулевом манто возникла у калитки дома, чтобы арестовать меня.

В барак пришел нарядчик:

— Идите во второй отдел, оформляйтесь.

Инспектор листал мое «дело». Перебирал вклеенные туда квитки вызовов на допросы.

— Солидно вас погоняли, — заметил он. И продолжил «отеческим» тоном: — Освобождаем вас, значит. Все у вас хорошо. Худо только, что мужа забыли. Он забросал нас письмами. Просит, чтобы вас к нему направили. Хочет, чтобы там его освобождения дожидались. А это сколько же? А-а, так это всего три годочка. Это можно. Это недолго.

Он протянул мне два заявления, написанные рукой Эрика. Одно — с просьбой выдать мне путевой лист к нему в Тайшет, другое — в народный суд:


«При рассмотрении дела моей жены Т. В. Петкевич о передаче ей для воспитания сына прошу присоединить мое ходатайство перед судом об этом же, т. е. об удовлетворении ее просьбы. Со своей стороны заверяю суд, что приложу все усилия для совместного воспитания ребенка и усыновления его.

7. IX.1949 г.»


С чувством недоумения перед самым важным, что так и остается непостигнутым, непонятым в жизни, я сложила выданную мне справку об освобождении и несуразные листки Эрика. Сдала в каптерку казенные вещи. Переступила порог вахты. Оставшиеся в бараке женщины с усталой завистью глядели через окно мне вслед.

ГЛАВА XI

Первые минуты воли.

От лагерной зоны отошла к поселку сотню метров. Поставила чемодан на мерзлую землю. В растерянности села на него. Ждала: вдруг все-таки появится радость? Ее не было. В лагере оставались Коля, Александр Осипович, друзья, прожитые семь лет жизни.

В поселке лаяли собаки. Мир виделся пустынным и плоским.

Уже на сегодня предстояло добыть себе хлеб и крышу. Следовало получить временный — на три месяца — паспорт.

Домик, в котором жила Клава, был почти притерт к ЦОЛПу, что было немаловажным преимуществом. О том, чтобы поселиться у нее, просил не только Георгий Львович, звала и сама Клава. Я занесла к ней чемодан и тут же отправилась по делам.

Желания были чеканно просты: работа в Княж-Погосте, четыре стены собственной комнаты, чтобы как можно скорее забрать сына; время от времени видеть Колю и ждать его освобождения.

Обегав все места, где месяц назад обещали «посмотреть и что-нибудь придумать с работой», я всюду получила отказ.

Кое-кто из добрых знакомых в управлении не успокоился и еще хлопотал о моем устройстве. Кому-то звонили. Узнавали, где все-таки кто нужен. Уговаривали взять меня хотя бы на временную работу. Однако причины отказа были непреодолимее, чем это могло освоить сознание.

Три года назад, в 1947 году, устройство на работу в лагерную систему было беспроблемным. В кадрах нуждались, и никто освободившимся препятствий не чинил. Как выяснилось, в данный момент вышло секретное предписание, запрещавшее брать на службу бывших заключенных. Без ссылок на этот циркуляр отделы кадров продублировали один ответ: «Не надо! Мест нет!» Приказная сила новоиспеченного документа была действеннее мифического посула конституции о «праве на труд».

Отказы взять на работу повергли в шок.

Оставалось единственное: обещание Сени Ерухимовича устроить мне просмотр во вновь организованном филиале Сыктывкарского театра.

Мне вручили роль Мари Клер в пьесе Собко «За вторым фронтом», прослушали и дали «добро» на зачисление в труппу. На размышление отпустили пару часов. В случае, если решусь, следовало уже к двенадцати часам ночи быть готовой к отъезду театра на гастроли в Ухту.

Кроме давнего урдомского друга Симона, близких друзей не было. И он, и знакомые в один голос убеждали: «Хватайтесь! Не раздумывайте ни секунды! Это просто удача!» Таким образом, к вечеру я оказалась зачисленной в штат вольного театра.