С одним из встреченных в поезде знакомых Сеня Ерухимович подошел ко мне:
— Доктор Ш. хочет с тобой познакомиться.
Имя ближайшего друга Филиппа по их былым беспутствам было хорошо знакомо.
— Вот вы какая! — с любопытством разглядывал он меня.
— Вот вы какой!
Заочно я его не жаловала. Теперь увидела дружелюбного, неглупого человека.
Доктор Ш. предложил уйти в свободное купе полупустого вагона, чтобы никто не мешал поговорить. С каким-то тоскливым испугом я слушала, как три года назад после освобождения он выписал сюда семью — жену и дочь. «А люблю другую женщину. К ней сейчас и еду. Только с нею и счастлив. Жене не признаюсь. Она десять лет ждала моего выхода. Как справлюсь со всем этим, не знаю». Я надеялась, что с такой же откровенностью он скажет что-нибудь и о Филиппе. Но он отвлекся. Приник к оконному стеклу и долго смотрел в темноту. Потом сказал:
— Вам эти скелеты зон и бараков вдоль дороги мало что говорят… А я здесь начинал. Всех помню. Лежат здесь в свальных ямах. Без могил, без крестов. Кого дожрал голод и вши, кого болезни.
Доктор стал расспрашивать обо мне. Есть ли у меня родные? Куда думаю устраиваться на работу? Перед тем как проститься, он, не то желая подбодрить, не то прояснить что-то, сказал:
— Хотел бы я вам чем-нибудь помочь. Вам треба быть сильной. Много закавык вокруг. У Филиппа юристы днюют и ночуют.
В оброненной фразе «юристы днюют и ночуют» не было чего-то неожиданного, и все-таки она «застолбила» сознание. Я с этим не могла совладать. Бездомность, маловероятное устройство на работу, пять предстоящих лет Колиного заключения, то, что мне некуда и не на что взять сына, как и мысль о суде, — доводили меня до настоящего безумия. Одолеть это казалось невозможным. Я, в общем, отчаялась. Я не хотела больше жить.
В минуту такого крайнего упадка сил и воли, возвращаясь в Княж-Погост, решила в последний раз повидать Колю.
Неправдоподобно, но на мой стук в дверь тэковского вагона выглянул сам Колюшка. Он был болен. В вагоне находился один.
— Что? Почему завязано горло? Ангина? Почему ничего об этом не написал?
— Что ты так разволновалась? Просто вспухли железы. Пройдет! Я заставила снять повязку!.. Опухоль!
Вид ее был равносилен удару. Я зашлась в истерике:
— Нет! Нет! Нет!
— Ничего не болит! — успокаивал Коля. — Посмотри: завязываю горло двумя галстуками, как бантом, и выхожу на сцену. Вот так. Никто ничего не замечает.
Обуявшая меня жуть не спадала. Тут же в Ижме я побежала к одному, другому врачу: «Посмотрите! Что это?»
В диагнозе расхождений не оказалось: ТБЦ желез. «Необходим рыбий жир. Нужно прогревание кварцем». Рыбий жир достала. Вольные поклонники Коли организовали ему несколько сеансов кварца. Но разве мыслимо в лагере вылечить туберкулез желез. Все сошлись к одному. Теперь — Колюшкина болезнь. Опять сшибка «стен». Неодолимость. Освобождение для меня оказалось западней.
Набрав дыхание, я выговорила Коле:
— Давай покончим с собой. Я больше не могу выносить ни бессилия, ни страдания, ни боли. Пойми, я больше не могу.
Я действительно — не могла.
Колюшка стал осторожно уговаривать, убеждать:
— Сколько раз нашу жизнь хотели прервать насильственно, против желания, против нашей воли! Мою — расстрелом, твою — голодом, унижением. Самим — нельзя. Нет права. Да, ты устала. Но мы будем счастливы непременно. Неужели ты в это не веришь? Почему ты в это больше не веришь?
И вновь повторил странные и страшные слова:
— Клянусь тебе! Я скоро буду по ту сторону зоны!
В канун своего тридцатилетия, 29 марта 1950 года (по предсказанию отца — года благоденствия), уже глотнувшая воли, я осталась ночевать на нарах в вагоне моих заключенных товарищей на своем прежнем месте, рядом с прекрасной Марго.
Первое, что я увидела утром, был мой портрет, написанный маслом художником Миллером по моей фотографии. Колин подарок.
Трещала печурка. Меня поздравляли стихами, рисунками, припасенным для случая чаем. И что-то в душе смягчилось. Немного отошло. Конечно, может случиться: жизнь будет еще милостивой к нам!
О судьбе нашего театра толковали всякое: вовсе расформируют, лучших актеров сольют с основной труппой Сыктывкарского театра, еще сократят штат, но все-таки оставят как филиал. Решать участь театра приехала чиновница из Сыктывкара. В княж-погостском Доме культуры был назначен час общего собрания.
Я приехавшую начальницу в лицо не знала.
Кто-то бесцеремонно рванул дверь в грим-уборную, где я переодевалась. Элементарно воспитанному человеку полагалось, извинившись, тут же ее закрыть. Но женщина стояла и рассматривала меня.
— Что вы хотите? — спросила я не слишком любезно. — Кроме меня, здесь больше никого нет.
А поднявшись в зал, увидев эту даму на председательском месте, усмехнулась про себя: сколько раз анекдотические ситуации решали судьбу так всерьез. Повсеместно.
Замкнувшись на своих проблемах, я была слепа и глуха к окружающим; из-за моих отлучек «не туда, куда положено», против меня в труппе накопилось немало раздражения; творчески я себя никак не зарекомендовала; молниеносно вспыхнувшая у начальницы неприязнь сложила все «в итог»: я была «уволена по сокращению штатов».
Труппу в усеченном виде сохранили и вновь отправили на гастроли. Уехал и Сеня Ерухимович.
Узнав о моем увольнении, Коля страшно расстроился: «Где найдешь теперь работу? Где?»
Я вновь обходила княж-погостские учреждения. Всюду отказывали. Единственное, от чего я отказалась сама, — была вакансия банщицы в городской бане, куда меня соглашались взять.
На выплаченную за время пребывания в театре зарплату можно было продержаться не более месяца.
Я собралась в Вельск к сыну. Неожиданно Дмитрий принес из зоны Колино огромное письмо. Прибегнув к обстоятельным доводам, Колюшка настаивал на идее, показавшейся мне сначала чрезмерно экстравагантной:
«Раз будешь брать билет до Вельска, придется совсем немного доплатить, и ты дней пять сможешь побыть в Ленинграде. Надо повидаться с сестрой. Сходишь к юристам. Может, кто-то из родственников подскажет разумное. Прошу: поезжай. Другой возможности может долго не оказаться. Сделай это для меня! Для себя!»
На приложенном к письму листке — столбики цифр. Стоимость билета туда-обратно, на еду. Коля рассчитал все до рубля:
«Сможешь! Хватит! Поезжай! К твоему возвращению что-то подкоплю! За дни твоей поездки пройду все обследования. Даю слово!»
Вельск — Ленинград? Увидеться и с сыном, и с сестрой, и с прошлым? За всем моим неустройством такая мысль мне просто-напросто не могла прийти в голову. В идее о подобном броске, выпестованной Колюшкой, было что-то ослепительное, бесконечно внимательное и шальное. Мне словно выдали глоток живой воды.
Ехать уже хотелось. И хотя я не чувствовала себя готовой к подобной встряске, подумала: может, она-то, с разбегу «долбанув», как раз и расколет стиснувший меня обруч.
Я написала Бахаревым. Просила, чтобы кто-то пришел с Юриком на вокзал встретить меня, и предупредила, что через пять дней, на обратном пути, остановлюсь в Вельске. Послала письмо Валечке в Ленинград.
Везением было и то, что Симон собирался в командировку в Ленинград. Освободившись три года назад, он очень по-своему распорядился возможностями воли. Устроился «коммивояжером». Как сам он острил: «Я — вояжер из Коми». Главным для него было — имея службу, чаще бывать в Москве и Ленинграде, встречаться со старыми друзьями, ходить по театрам и накупать нужные книги для своей прекрасной библиотеки. Мы выехали вместе.
В Вельске, увидев через окно сына, я уверенно соскочила с подножки и, раскинув руки, побежала ему навстречу. Словно почувствовав степень отдачи и самозабвенности, четырехлетний сын вырвался из рук Веры Петровны и помчался навстречу. Я кружила его, он смеялся. И пока поезд стоял, верилось в то, что нам суждена радость.
При встрече с Симоном, знакомым ей еще по Урдоме, Вера Петровна подтянулась, старалась быть улыбчивой.
Понятно, мне хотелось взять Юрочку с собой в Ленинград. Я написала об этом Бахареву. Контрдоводов было много. Принять их помогла неуверенность в обстоятельствах поездки.
Позади уже осталась Вологда, проезжали Череповец. Я высматривала реку Суду, через которую пятнадцать лет назад, приехав к папе, мы всей семьей переправлялись на пароме в теплую белую ночь с наводнявшим ее соловьиным пением. Отец, мама, сестры, юность! Да разве все это было когда-то? Даже воспоминания были отмежеваны, отчуждены от меня пережитым, но сила и скорость сближения двух рассеченных кусков нескладной, но все-таки единой моей жизни грозили сейчас смять эту «меня».
К Ленинграду мы подъезжали ранним утром. Поезд замедлил ход. За окном появились первые встречающие. Вместо четырнадцатилетнего подростка я увидела идущую по перрону красивую, полноватую девушку — мою единственную уцелевшую сестру Валечку. После девятилетней разлуки мы неотрывно и жадно вбирали друг друга через оконное стекло. Пораженные переменами, не в силах сдержаться, обе плакали навзрыд. Обнимая ее, я все никак не могла смириться с тем, что вместо худенькой младшей сестренки передо мной взрослый, сформировавшийся человек.
Наша встреча с сестрой подействовала и на Симона. Он пригласил нас позавтракать, но сестра торопилась на работу.
— Остановишься у тети Дуни. Она тебя ждет.
— А ты?
— Я в общежитии. У меня — негде.
После возвращения из угличского детдома Валечка не однажды подавала в суд заявления с просьбой вернуть ей комнату. Столько же раз ей суд в площади отказывал.
«Сейчас выйдем с Московского вокзала, и я увижу стрелу Невского проспекта, позолоту Адмиралтейского шпиля, достоинство и соразмерность домов и улиц». Разве я смела себе представить, что когда-нибудь окажусь в родном городе?
Торжествовала весна. Слепило солнце.
— Позавтракаем в Восточном кафе при Европейской гостинице, — предложил Симон.
Я помнила это скромное, элегантное кафе.