Жизнь Шарлотты Бронте — страница 60 из 108

Говоря это, я пытаюсь обратить в слова то, что Шарлотта Бронте воплотила своими поступками.

1848 год начался с домашних неприятностей. Как бы это ни было неприятно, но приходится напоминать читателю о той тяжести, которая постоянно лежала на сердце у отца и сестер в то время. Было бы хорошо, чтобы близорукие критики, пишущие о печальном и даже мрачном мировоззрении сестер Бронте, выразившемся в их романах, понимали, что источником этих сочинений служило живое воспоминание о длительных несчастьях, которые довелось пережить авторам. Хорошо было бы также знать тем, кто возражал против жестоких сцен или с отвращением от них отстранялся, полагая, что это плоды воображения писателей, – хорошо бы им знать, что источником этих сцен служила не фантазия и не идея, а грубая реальность, которая давила на авторов в течение долгих месяцев и даже лет. Сестры Бронте, повинуясь суровому голосу совести, писали о том, что видели. Конечно, они могли и заблуждаться. Наверное, заблуждением было само обращение к литературе в то время, когда их чувства были так захвачены происходящим и для них невозможно было писать ни о чем другом, кроме того, что они видели в жизни. Наверное, куда лучше было бы описывать только добрых и милых людей, совершающих добрые и милые поступки (в этом случае сестры Бронте вряд ли смогли бы писать вообще). Я хочу только сказать, что не знаю другого случая, чтобы женщины, обладающие такими удивительными талантами, распорядились бы ими с бо́льшим чувством ответственности. Что касается заблуждений, то пусть их судит теперь – как писательниц и как женщин – сам Господь.

11 января 1848 года

В последнее время в нашем доме было неблагополучно. Брэнвелл ухитрился каким-то образом добыть денег у старых приятелей и устроил нам невеселую жизнь. <…> Папа постоянно волнуется, а мы не находим себе места. Пару раз брат падал в припадке. Чем все это кончится, одному Богу известно. Но кто прожил жизнь без страданий, бедствий, у кого нет скелетов в шкафу? Остается только делать то, что должен, и терпеливо сносить все беды, которые посылаются свыше.

По-видимому, Шарлотта прочитала рецензию мистера Льюиса, посвященную новым романам, сразу после того, как в декабре 1847 года вышла эта заметка. Однако я не нашла никаких указаний на это вплоть до 12 января 1848 года.

Дорогой сэр,

искренне благодарю Вас за Вашу благожелательную рецензию. Я выражаю свою признательность с чувством удовлетворения тем, что теперь уверен: посвящение книги не покажется лишним или бесцеремонным. Вы не были суровы к «Джейн Эйр», а, напротив, были весьма снисходительны. Я рад, что Вы рассказали мне о недостатках книги приватно: в предназначенной для публики заметке они еле упомянуты, и я, вероятно, пропустил бы их или не стал бы о них слишком долго размышлять.

Пара слов о Вашем предупреждении осторожнее браться за написание новых произведений. Мой запас материалов совсем невелик, наоборот, он весьма мал. Кроме того, ни мой жизненный опыт, ни мои познания, ни мои таланты не позволяют мне стать многопишущим автором. Я говорю об этом Вам, поскольку статья во «Фрейзерс» говорит о том, что Вы, похоже, склонны думать об авторе «Джейн Эйр» лучше, чем эта персона заслуживает. Мне было бы больше по душе, если бы у Вас осталось верное, а не лестное для меня впечатление – даже в том случае, если нам никогда не доведется встретиться.

Если я когда-нибудь действительно напишу еще одну книгу, то в ней не будет ничего от того, что Вы называете «мелодрамой», – по крайней мере, я на это надеюсь, хотя уверенности у меня нет. Надеюсь я и на то, что смогу последовать совету, который сияет в «сострадательных глазах» мисс Остин, а именно «больше отделывать свое произведение и быть сдержаннее», хотя у меня и здесь нет уверенности. Когда авторы хорошо сочиняют или, скажем так, когда они пишут гладко и плавно, их ведет некая сила, которую они чувствуют в себе. Эта сила становится их госпожой, она знает, что и как нужно делать, и отвергает любые указания, кроме собственных. Она диктует определенные слова и требует, чтобы они остались в тексте, – не важно, какими они окажутся, взволнованными или сдержанными. Она выбирает персонажей, указывает невероятные повороты сюжета, отвергает тщательно продуманные идеи и неожиданно подбрасывает и одобряет совершенно новые.

Разве это не так? И должны ли мы пытаться противостоять этой силе? Да и можем ли мы ей противостоять?

Я рад, что вскоре появится Ваше новое произведение. Меня разбирает любопытство: пишете ли Вы в согласии с собственными принципами и теориями? Похоже, в «Рэнторпе» это было не совсем так, по крайней мере в последней части, хотя первая исполнена, как мне кажется, почти безупречно. В ней есть и мощь, и верность действительности, и глубокий смысл, и все это придает книге истинную ценность. Однако, чтобы так писать, нужно многое в жизни повидать и понять, чем я похвастаться не могу.

Отчего Вам так нравится мисс Остин? Это обстоятельство поставило меня в тупик. Почему Вы говорите, что предпочли бы быть автором «Гордости и предубеждения» или «Тома Джонса», чем любого из «Веверлейских романов»?218

Я не заглядывал в «Гордость и предубеждение» до тех пор, пока не прочел это Ваше суждение, но после него раздобыл книгу. Что же я там нашел? Аккуратный дагеротипический портрет самого обычного человека на фоне тщательно разбитого и огороженного сада, с четко очерченными границами и множеством прекрасных цветов. Однако в нем нет и следа ярких, живых лиц, нет подлинной природы, нет свежего воздуха, нет голубой дымки холмов, нет живописных ручейков. Я вряд ли захотел бы жить в окружении изображенных мисс Остин дам и кавалеров, в их элегантных, но лишенных свободы домах. Наверное, эти замечания Вас разозлят, но я рискую сознательно.

Зато я могу понять Ваше восхищение Жорж Санд219. Хотя мне не попадалось ни одного ее произведения, которое полностью восхитило бы меня (даже «Консуэло» – лучший роман из тех, что я прочел, – показался мне сочетанием странной экстравагантности с поразительным совершенством), но тем не менее ее вещи захватывают читателя, а я такие тексты очень высоко ценю, даже если не до конца их понимаю. Жорж Санд проницательна и глубока, мисс Остин всего лишь умна и наблюдательна.

Может быть, я не прав? Или Вы поторопились со своим суждением? Если у Вас есть время, я буду рад продолжить разговор на эту тему. Если же нет или Вы находите такие вопросы не вполне приличными, то не утруждайте себя ответом.

Остаюсь искренне Ваш, с уважением,

К. Белл.

Мистеру Дж. Г. Льюису, эсквайру

18 января 1848 года

Дорогой сэр,

должен сделать еще одно замечание, хотя и не хотел снова Вас беспокоить так скоро. Я склонен и согласиться с Вами, и кое-что возразить.

Вы поправили мои грубые замечания относительно ведущей писателя «силы». Очень хорошо, я принимаю Ваше определение того, в чем должно выражаться воздействие такой силы, и признаю мудрость Ваших правил, позволяющих регулировать ее влияние.

Но что за странный урок преподаете Вы мне вслед за этим? Вы говорите, что я должен примириться с тем обстоятельством, что «мисс Остин не является поэтессой и у нее нет ни „сантиментов“ (Вы презрительно берете это слово в кавычки), ни красноречия – ничего из восхитительных поэтических восторгов». Затем Вы добавляете, что я должен «признать ее в числе величайших художников, величайших портретистов человеческих характеров и одной из писательниц, лучше всех умеющих направить свои художественные средства к выбранной цели».

Только с последним пунктом я и готов согласиться.

Возможен ли художник, творчество которого лишено поэзии?

Тот, кого я назову – буду склонен назвать – великим художником, не может быть лишен Божественного дара. Но мне кажется, что под поэзией Вы понимаете нечто иное, чем я, судя по слову «сантименты». Именно поэзия в том смысле, в каком я понимаю это слово, возвышает мужеподобного Жоржа Санда и делает из чего-то грубого нечто божественное. Именно «сантименты» в моем смысле этого понятия – чувства, ревниво оберегаемые и скрываемые, но подлинные, – убивают злобу грозного Теккерея и превращают то, что могло быть едким ядом, в очищающий эликсир.

Если бы Теккерей не лелеял в своем большом сердце глубокого чувства подобного рода, ему доставляло бы радость уничтожать людей, в то время как на деле он, как мне кажется, желает их только исправлять. Мисс Остин, лишенную, по Вашим словам, «сантиментов», лишенную поэзии, но, возможно, тонко чувствующую и умеющую отражать реальность (именно реальность, а не правду жизни), великой назвать нельзя.

Я готов принять на себя гнев, который вызовет у Вас это письмо (ведь я позволил себе усомниться в совершенстве Вашей излюбленной писательницы), но надеюсь, что буря пройдет мимо. Тем не менее я намерен, как только позволят обстоятельства (не могу сказать, когда именно это произойдет, поскольку мне недоступны передвижные библиотеки), внимательнейшим образом прочитать все сочинения мисс Остин, как Вы мне советуете. <…> Вы должны простить меня за то, что я не всегда думаю, как Вы, и позволить мне остаться искренне Вашим

Каррером Беллом.

Следующий фрагмент из письма Шарлотты к мистеру Уильямсу я помещаю в книгу не без колебаний. Однако это письмо столь характерно для мисс Бронте и критика, в нем содержащаяся, столь интересна (независимо от того, соглашаемся мы с ней или нет), что я решилась все-таки привести его. Оно несколько нарушит хронологический порядок писем, но это необходимо для того, чтобы завершить цитирование той важнейшей части переписки, которая характеризует интеллект мисс Бронте.

Мистеру У. С. Уильямсу, эсквайру

26 апреля 1848 года

Дорогой сэр,

я сейчас читаю «Роуз, Бланш и Вайолет»220 и должен высказать Вам по мере возможности, что я об этом думаю. Я не знаю, лучше ли это, чем «Рэнторп» (который мне чрезвычайно понравился), но в любом случае новое сочинение содержит много прекрасных страниц. Я нахожу в нем ту же силу, но п