Самолюбие не даёт мне признать, что даже себя я не могу полностью обеспечить, не то что её. А ведь сама она никогда не научится добывать деньги!
Что же я столько времени валял дурака? Почему слушался её?! Пусть она намного старше, она совсем девочка: не умеет жить и ничего не понимает в жизни. Тюбик прав, надо становиться мужиком, надо брать всё в свои руки. Пройдёт выставка, я получу много денег. И пусть Тоша попробует не взять!
Аккуратно переписываю в свою записную книжку имена тех, кому она должна. Сам отдам её долги. Да, но кто они, как их фамилии?
Почему ни разу я никого из них не видел? Стесняется она меня или не хочет делить себя между мной и ими? Почему возвращается в шесть-семь, если заканчивает в два?! Как получилось, что я ничего о ней не знаю?
Плывёт по комнате её бледное лицо. Ямочка на правой щеке, когда она улыбается. Пушок над верхней губой.
И я пишу её лицо, впервые. Почему раньше не делал этого? Пробовал, конечно. На всех уроках. Отдельно глаза. Отдельно большой рот. Отдельно улыбку. Отдельно щёку с ямочкой. Сколько листков с её чертами! А целиком лицо, глядя на которое у меня сразу начинает кружиться голова, ни разу даже не набросал. И сейчас дрожит рука, вьётся неуверенная линия: вдруг её лицо на холсте разъединит нас, вдруг, настоящая, живая, она исчезнет, а мне останется холст?
Не нужно никакого портрета, она — рядом.
Но рука уже не слушается. Вот уже её улыбка. Только почему глаза грустные? Почему в них страх? Она боится жизни, а всё равно улыбается. Мне передаются её страх, её боль, которыми она запружена, как нарыв гноем. Я — мужик. И я должен защитить её от жизни. И, если она не понимает, я сам на свои плечи возьму всю ответственность и за неё, и за её страх, и за её боли. Я проколю нарыв и выпущу гной.
Солнце падает на холст, её лицо — в мерцающих бликах.
Вижу её в роскошной машине. Мы с ней плаваем в бассейне. Мы с ней сидим в ресторане: музыка, мягкий свет, вкусная еда, движутся, обнявшись, люди. У неё запрокинуто лицо, полузакрыты глаза, мы вместе плывём в музыке, и больше нет в ней боли.
Открываю глаза. Передо мною её лицо сегодняшнее.
Мне становится не по себе: я не смею делать её портрет. Нельзя. Табу. Почему «табу», объяснить не могу, эта уверенность изнутри: нельзя.
И я сворачиваю холст и прячу на дно чемодана, который стоит в кладовке.
Стучит в голове: я переступил запретное, совершил недозволенное, я не смею касаться её улыбки, её боли, что-то случится.
У меня есть на сегодня работа. Тюбик просил подумать о войне. «Готовится грандиозное празднование Победы — тридцать лет, шутка ли?» Не шутка. Победа в справедливой войне — дело святое. Но что нужно от меня Тюбику?
Тоша наверняка выдала бы Тюбику жертв войны: женщин, детей, тех, кому стреляли в спину. А Тюбику наверняка нужен героизм народа!
Две дороги, два видения, два способа жить.
А я что вижу в войне? Какие произведения о войне нравятся мне? Любимый Тошин писатель — Василь Быков. «Сотников» для Тоши — самое серьёзное произведение о войне. Но не возводить же виселицу ко Дню Победы? Конечно, в данном случае Тюбик прав больше — мы победили потому, что у нас героический народ. Да, жертв — миллионы. И погибли, может быть, самые лучшие, но праздноваться-то будет День Победы! Тюбик ждёт праздника, а не смерти. А мне нужно совместить Тошино видение и то, что хочет получить Тюбик.
Стоят матери возле братской могилы. Могила — в цветах разных оттенков, тонкие деревья — в прозрачной зелени, матери — в чёрном. Из-за горизонта восходит солнце. Его лучи как бы несут к матерям солдата. Он молод, почти мальчик, волосы не коротки, видно, война кончилась давно. В одной его руке пилотка, на плече вещмешок, он в пыли, но освещён солнцем. Матери — полубоком к могиле, лицами к солдату, и столько в каждой надежды: может, именно её сын вернулся!
Тоше понравится. И Тюбику понравится.
Я натянул холст.
А где солнце?
Ушло. Сколько же сейчас времени?
И вдруг я почувствовал, что не один, в доме кто-то есть. Препротивное ощущение. Я не трус, но липкий пот пополз по хребту.
Сколько сейчас может быть времени?
На цыпочках подошёл к двери, выглянул — коридор пуст. Звуков в квартире нет, а чувствую: я не один, словно кто-то затаил дыхание.
В большой комнате на тахте сидит Тоша.
— Это ты?! — воскликнул я облегчённо. — Когда пришла? Я не слышал.
— Давно, — сухо ответила Тоша.
— Что случилось? — удивился я её тону. — У тебя неприятности?
— По-моему, неприятности у тебя.
— Какие? — спросил растерянно я. — Не с мамой ли?!
Тошино лицо перекосилось, не она это, незнакомая, отвратительная баба. И, будто подтверждая своё новое обличье, Тоша закричала:
— Ты меня обманул! Ты ничтожество. Ты, ты… приспособленец и гайка! — кричала она. — Ты продался!.. Не хочу больше видеть тебя!
Я хлопал глазами, ничего не понимая. Как бомба, взорвалась во мне ответная злоба и кровью кинулась в голову, застилая и истерически кричащую Тошу, и её холсты.
— Ты не смеешь меня оскорблять! Сама дура!
— Смею! — кричит Тоша. — Ещё как смею! Собирай манатки и катись отсюда. Не желаю находиться с тобой под одной крышей. Ты как твой отец… конъюнктурный и ловкий. Ты не человек, ты ничтожество… как твой отец. Ты мне такой не нужен. Прочь!
— При чём тут мой отец, когда ты в глаза его не видела?! — завопил я.
— Ещё как видела! Он меня проституткой обозвал, он предлагал мне переспать с ним, он, мол, лучше тебя, а ты щенок и сопляк! Он считает, всё продаётся и покупается. И ты… Я думала, ты это, это… необыкновенный человек, — она запнулась, заплакала, — а ты — такой же, — прошептала после долгой паузы. — Продажный, прёшь наверх, как танк, лижешь…
Я осел на стул.
— Ты сегодня встречалась, сейчас… с моим отцом? — робко, жалко, извиняющимся тоном спросил я. Нанесённое ей оскорбление нанесено и мне. Она проститутка?! Отец предлагал ей жить с ним? — Мысли путались, я никак не мог ухватить того, о чём она говорит.
— С твоим отцом я встречалась, когда ты переехал ко мне. А сегодня я повела своих учеников на твою выставку — поучить их… — Она снова не воинственная, измученная. Злость разлетелась в осколках крика, но Тоша отчуждена от меня: тусклая, немолодая, усталая женщина. — Ты предал и себя, и меня, — говорит она. — Уходи. Я не хочу больше жить с тобой. Уходи!
— Как получилось, что ты встретилась с моим отцом? Почему не сказала мне, когда собралась с ним встречаться?
Тошу назвать проституткой?! Нужно быть слепым, глухим, идиотом… Даже председатель, холодный и глупый индюк, если бы хоть раз увидел Тошу, никогда не посмел бы не только назвать её так, подумать даже!
— После выпускного вечера… звонил в школу… сказал, нам надо встретиться, пригласил в ресторан. Нет, сначала заявил, что я проститутка. Я так растерялась, даже не защитилась. Положила трубку. Он пришёл в школу. Извинился за проститутку, сказал, мучается, нам надо поговорить. Буквально заставил пойти с ним.
— Ну?! — торопил я её.
А она молчала.
— Зачем пошла, если он оскорбил?
Долго молчит. А потом тихо говорит:
— Виноватой себя почувствовала. Может, в самом деле я всё так устроила? Он сказал, не может жить без тебя, потому сорвался. Сказал, просит помочь вернуть!
«Ишь, психолог!»
— Ну?! Дальше! — процедил я.
— Привёз в «Прагу». — Она снова замолчала. Сидит ссутулившись, кутается в кофту, хотя в комнате жарко.
— Ну?!
— Что «ну»? Заказал кучу разносолов, пытался напоить, говорил пошлости: «А мой сын не дурак, не теряется», «отхватил». Пытался руки целовать. Танцевать чуть не волок.
— Пошла?
Она устало мотнула головой.
— Разозлился. Не пью, целоваться не разрешаю, не иду танцевать. И… снова влепил мне «проститутку» — мол, я собираюсь искалечить тебе жизнь, разрушила семью. Ты, мол, держал его дома. А я, подлая, хитрая, корыстная, в элиту захотела, увела из дома.
— Так и говорил?!
Не могу победить дрожь, меня бросает то в жар, то в холод, стыд заливает потом.
— Я встала, пошла к выходу. Он за мной. При всех начал оскорблять… а я… иду и иду. Так и ушла. — Она вдруг засмеялась. Я уставился на неё. — Убеждён, что неотразим, что элита, что он решает: жить — не жить. А ведь ничто.
Ничто-то ничто, а сколько лет не может пережить!
Спросил виновато, точно я нанёс ей оскорбление:
— Почему мне не сказала?
— Что бы ты изменил? Встреча же уже состоялась! И никаким способом нельзя её ликвидировать — была! Что бы ты сделал? Навсегда разорвал бы с отцом отношения? Мучился бы сам? За себя и за меня? Жалел бы меня? Всё пустое. Не думай об этом. Сегодня к слову пришлось. — Она говорит теперь по-доброму, но так говорят с чужими, я понял, о разрыве — серьёзно, и чем мягче, чем тише она говорит, тем твёрже её решение и безнадёжнее моё положение. — Твои картины чудовищны, сладки. Коровы счастливы, Маруся и председателева любовница — одинаковые ударницы, только одна толстая, другая тощая, колхоз благоденствует, председатель — эталон порядочности и доброты, и когда ты успел написать этот новый портрет?! — Она увидела моё удивлённое лицо. — Или председатель привёз свой? Это позор. Мне стыдно. И я не хочу находиться с тобой под одной крышей. Ты всё равно пойдёшь по пути твоего отца, это генетика. Прошу тебя, умоляю, уйди. Мне не по силам терпеть. Тебе есть куда уйти: своя комната, любящая мать. Я бы ушла, но мне некуда. Не могу же стеснять друзей! А комедий не люблю: переехать к приятельнице и ждать, когда ты выкатишься, не для меня. Вот твои двести тридцать рублей, для начала жизни пригодятся.
И тут я заорал:
— Блаженная! Ты не знаешь жизни. Разве можно жить так, как ты живёшь? В долгах?! Униженная?! Что толку от твоего таланта, если ты одна зритель своих картин?! Кому нужна ты, твоё творчество? Да, время — противное, нужно ловчить, нужно уметь устроиться…
— Нет! — перебила она. — Не нужно.