Жизнь сначала — страница 3 из 40

Звенит звонок, и нас разносит по местам, потому что математичка у нас — зверь, рявкнет, будь здоров, в преисподнюю провалишься или в поднебесье взлетишь! Математичка убеждена, что в нашей художественной школе главный предмет — математика. Часто повторяет: «Математика будит пространственное воображение, воспитывает способность анализировать, логически мыслить, а без ощущения пространства, без анализа и логики быть художником нельзя!» Кто знает, может, наша Зверюга и права?!

Самое непостижимое заключается в том, что и Зверюгу, и её зовут Антонина Сергеевна. Пошутила природа надо мной. Как хочешь, так и понимай.

Зверюга что-то говорит, громкое, дятлом долбит, а я вдруг прошусь из класса. Не слышу, разрешила ли она, вылетаю и — к учительской, позабыв о драке, о разбитом носе, на третий этаж скачу через три ступеньки. То ли Муськины слёзы в меня влились, то ли Тюбик глаза раскрыл, то ли Сан Саныч своим пониманием стронул во мне что-то, чёрт его знает, только нужно мне её увидеть сейчас, немедленно! Сейчас я всё могу, сейчас я длинный и красивый, как Тюбик, бицепсы и представительность у меня, как у Сан Саныча, а язык подвешен, как у Волечки, я сейчас… скажу… я сейчас… смелый… врываюсь в учительскую.

— Тошенька, горе у тебя большое, но ты потерпи, как-нибудь обойдётся… — Пугаюсь слова «горе» и, не видя от страха ничего, но ощущая — она здесь, зову:

— Антонина Сергеевна, срочно, на минутку.

И она идёт ко мне, Антонина Сергеевна, нет, Тошенька. Вот, оказывается, какое у неё имя настоящее — Тоша. Пячусь задом по пустому коридору, пьянея от её походки, запаха её духов, её дыхания.

Мне повезло, она не на уроке. Она вот она, здесь, идёт ко мне. Лица её не вижу, я слеп, я смел и нахален: я, я вызвал её, и она идёт ко мне. У окна, за которым поздняя весна и запахи сирени, спиной ощущая поддержку и силу этой весны, я говорю, мне кажется, я кричу, а она, видно, плохо слышит или не понимает: склонила голову, в позе напряжение.

— Через месяц… я закончу… восемнадцать… жениться. Я сделаю вас счастливой. Я… вам…

Детский лепет, пьяный бред, наглость… она слушает, склонив голову. И вдруг я обретаю зрение: в глазах у неё, как у Муськи, — слёзы. Она не понимает, о чём я, она беззащитна и жалка, на щеках блестят дорожки. У неё — горе, не известное мне! Ей нужна помощь! Я прикусываю язык, но теперь уже не дерзость, а боль, сочувствие к ней, жалость и какое-то щемящее, сладкое, неповторимое чувство, которого я не знал никогда, гонят торопливые слова:

— Я вас люблю. Не смотрите, что мал ростом, я взрослый, я сильный, я штангу поднимаю, я вас спасу от вашего горя, я вам помогу. Я сделаю всё, чтобы горе ушло. Выходите за меня замуж! Я вам всё врал, я обо всём думаю, как вы.

У неё бежит взгляд от меня, она плачет горько — ребёнок, потерявший маму, и я готов всё что угодно сделать, лишь бы она перестала плакать! Ей больно, и её боль с её слезами вторглись в меня, и сердце сейчас разорвётся от этой её, а теперь и моей, непонятной мне боли. Протягиваю руку, как протянул бы её к расстроенному ребёнку, но она останавливает меня, она говорит:

— Я люблю мужа. — Говорит грустно, сочувствуя не то мне, не то себе. — Видишь, как получается, ты любишь меня, я его, а он — не знаю кого. В результате все несчастны, и изменить ничего нельзя, потому что нельзя на себя тянуть любовь, ничего не получится. — И вдруг она пугается — о чём это мы с ней? И говорит испуганно: — Ты хороший, ты умный, но ты как сын мне… как сын, — повторяет тревожно. — О чём ты?! Что с тобой?! Я очень люблю своего мужа. — Она горько плачет, сиротливый ребёнок, и я никак не разберу, то ли меня она жалеет, то ли себя, то ли нас обоих вместе. Ведь и мне несколько минут назад было жалко Муську!

«Как сын»! Да она не принимает меня всерьёз! Я не хочу, чтобы меня жалели!

— Кто это тебя?! — вдруг спрашивает она. — Тебя били?

— О шкаф ударился! — говорю зло.

Она верит и уходит в свою тихую учительскую — плакать дальше, подняв плечи. Так поднимают плечи, когда дробью барабанит по ним дождь. А я… я ничего не могу: ни спасти её, ни помочь ей, ни окликнуть, чтобы вернулась, ни сказать о своей любви, потому что это не поможет. А я смотрю ей вслед, в её зелёную, ромбиками, спину. Тонкая шея, пушистые волосы, сколотые на затылке. «Тоша, Тошенька!» — несмело думаю я, и слова обжигают, словно кровь в кипяток превратилась. «Тоша, Тошенька!» — шепчу, и мягкое имя жжёт губы. Как же раньше я не догадался, что она именно Тоша, Тошенька?! Это «Тоша» делает моим не известное мне её горе, я должен помочь ей перенести его, это «Тоша» примиряет меня с болью, которая разрослась во мне кровоточащей ссадиной, с обидой — меня оттолкнули, отторгли, я повторяю «Тоша» как заклинание и улыбаюсь, как дурак, нашедший сокровище.

3

На экзамене Сан Саныч провалился.

— Чистая двойка! — громовым голосом возвестила Зверюга. — Но я не вредная, не думай, вот перед всей комиссией ходатайствую за тройку. Ну не математик ты, что ж поделаешь?! — Она любит ставить точки над «i». — Правда, я не поклонница и твоих картин, но, сознаю, профессиональны, на уровне. Может, и проживёшь без математики, — жалеючи Сан Саныча, говорит она, убеждённая, что жить без математики — несчастье. — По математике, честно говоря, и двойки тебе много, но я не вредная, нет, ставлю «три», рисуй на здоровье!

Мне, отвечавшему последним, Зверюга устроила спектакль. Когда, волевым усилием заставив себя не замечать Тошу, приглашённую Зверюгой на экзамен, я развернул перед комиссией два варианта решения задачи и отбарабанил каждое, как стихи, она встала, вышла из-за судейского стола, упёрла руки в бока и начала своим густым голосом мне выговаривать:

— И ты пойдёшь в голодраные художники?! И ты не украсишь науку великим открытием?! Если такие, как ты, пренебрегают своим талантом…

Зверюга крупна, выше всех учителей в школе, ширококостна, громогласна и — неуправляема. Она законодательница всех дисциплинарных прижимов и запретов, любит выдавать прописные истины, она восседает на всех общешкольных собраниях и концертах, она присутствует на всех наших выставках, она считает себя некоронованной королевой школы, ей директор не указ, она диктует директору, что и как надо делать. И сейчас, глядя совиными глазами на меня в упор, она насильно тянет меня в математику.

— Кто тебе мешает иметь хобби? — громыхает она. — Рисуй себе на здоровье в свободное от науки время. Устраивай, пожалуйста, выставки, но тебе решить нерешённые задачи! Математика сейчас нужна и в медицине, и в биологии, без математики сейчас пропадёшь.

Я смотрю в её совиное лицо и люблю её в эту минуту, честное слово! Оказывается, моя художественная школа — две половины, два мира: Антонина Сергеевна — Зверюга и Антонина Сергеевна — Тоша, Тошенька. Один мир собран из точных чисел, реальный, без сбоев и неожиданностей, а другой — из воздуха, света, из ощущений и блужданий в неизведанном. Разные миры, несоединимые, несоприкасающиеся, и они оба во мне. Честное слово, мне нравятся задачи, которыми нашпигованы уроки Зверюги, и её совиные, умные, всевидящие глаза нравятся, и её объяснения — громовым голосом, когда стены трясутся и каждое её слово вбивается в меня гвоздём навеки, хочу того или не хочу, и нравится то, что голова на её уроках всё время работает.

— Ты чего улыбаешься? — тормозит она в своём стремительном наступлении на меня и вдруг становится неуверенной, совсем не главной: — Я думала, ты любишь математику. Я думала, ты не можешь жить без математики. — Она резко поворачивается к моей Антонине Сергеевне, подвергая меня сложному испытанию: теперь я уже не смогу уверить себя в том, что моей Тоши здесь нет. Она здесь, и я попадаю в её поле, превращаюсь в дурака, в нелепого мальчишку, начинаю ощущать молоточный стук в голове и груди. — Это всё вы! — выговаривает Зверюга Тоше. — Облака, цветочки, восходы. Пользуетесь своим правом классного руководителя: лесами приманили, поездками, выставками, концертами, спектаклями! Жизнь проще, грубее, чем вы внушили им, и нужно делать дело.

— Ребята ждут за дверью оценок! — решается прервать спектакль одного актёра директор. — И обедать пора. На досуге, с глазу на глаз вы объясните Григорию Холодову свои мысли относительно его дальнейшей судьбы, выскажете недовольство Антонине Сергеевне. — Директор тоже встал из-за стола, подошёл к нам. Он лыс, худ, невысок — как раз до подмышки Зверюги. Несмотря на жёсткий смысл того, что говорит, говорит директор нерешительно, он просит и показывает Зверюге на часы. — Скоро вторую подгруппу запускать.

Зверюга через голову директора впилась взглядом в Тошу и бьёт её словами:

— Жить-то как они будут?! Ваши эвфемизмы, звёзды… вы же обрекаете их на нищенство, толкаете к пропасти! Никому не нужно сейчас ваше искусство, не все удержатся на плаву, не все. — У Тоши губы дрожат, тонкие уголки бровей приподняты в растерянности. — Вы в этой школе без году неделя, а я уже выпустила за пять лет пару сотен учеников, — гремит Зверюга. — Приходят ко мне… тощие, голодные, чуть не без порток, одни бороды вместо плоти! Свободный художник в нашем обществе не может прожить по-человечески. Выставки устраиваются по блату, талантливых гонят отовсюду, потому что у власти, как правило, неталантливые, а им не нужна конкуренция… На чёрном же рынке нужно уметь сбыть!

— Перестаньте! — воскликнула Тоша. Я никак не мог представить себе, что она найдёт в себе силы противостоять Зверюге, но голос прозвучал твёрдо — похоже, и её я толком не знаю. — Что вы тут спектакль устроили?! — сказала моими словами. — О методах воспитания рассуждают на педсоветах, за чашкой чая, но не на экзаменах. И тянуть человека в свою профессию, в свою философию никто не имеет права. Ни вы, ни я. Каждый сам решит, куда ему поступать. Не берите грех на душу. Голодные, может быть, много счастливее, чем сытые. У сытых головы не работают, сердце обрастает жиром, сытые-то — равнодушные. Кто знает, где истина?

Она говорит Зверюге, смотрит на Зверюгу, словно я не существую, а у меня, как всегда когда вижу её, всё вокруг начинает плыть, плясать, мешаться.