Жизнь сначала — страница 31 из 40

Отец «принимает гостей» — зазывает на поминки, не заботясь о том, что может не хватить места. Он всё организовал и в помощь нагнал женщин, которые расставили столы и наготовили закусок, и водку закупил. Он внимателен ко всем, каждому объясняет, что будет автобус и шесть машин. Мной он не доволен.

— Что, тебе трудно слово сказать?! Будь вежливым! — говорит мне строго. — Ты должен быть любезным!

Что, если в моё отсутствие люди повредят или украдут Тошины картины? Нужно скорее домой: выгнать чужих.

Папик будто почувствовал моё беспокойство, говорит:

— За дом не волнуйся, не пропадёт ни одна пылинка, ни один медяк.

Вокруг папика вьются наши школьные и институтские начальники, ловят его распоряжения и взгляды.

На панихиду пришло много наших ребят, они все толпятся рядом, готовые броситься на мой зов. Только Муськи и Рыбки нет. Почему нет Рыбки? Она так любила Тошу! Ищу её глазами. Только она нужна мне сейчас.

Наконец я вижу Тошиных друзей, прошедших за кулисами нашей с Тошей жизни. Почему она не приглашала их к нам? Почему встречалась с ними без меня? Чем я мог помешать? Неужели я и они несовместимы?

Они подходят ко мне, говорят добрые слова — значит, знают меня, значит, Тоша говорила им обо мне?! А кто-то ничего не говорит, просто смотрит на меня страдальческими глазами, и все дают мне свои телефоны — если, мол, нужно что-нибудь, пожалуйста!

Я разглядываю их с удивлением. Как разительно отличаются они от всех тех, с кем я общаюсь последнее время! Что в них? Незащищённость, как в Тоше? Открытость? Нет, в них… я не знаю, я не могу прочитать, я не понимаю. Пытаюсь понять, с кем и в каких Тоша отношениях. Вот вернусь и скажу Тоше: пусть все к нам приходят! Скажу, что я люблю их — её друзей и готов сделать для них всё возможное и невозможное. Я скажу Тоше, что мне нравятся их лица, я никогда не видел так много таких лиц!

Папик кому-то что-то говорит, и неожиданно раздаются первые звуки «Реквиема» Моцарта. Зачем «Реквием»? Но он звучит — «Реквием». Я становлюсь чутким и чувствую: кто любит Тошу, кто нет. Тошины люди — потерянные, не ощущают себя, жалеют Тошу, а те, кто вокруг папика, изображают волнение.

Нервы под звуки «Реквиема» истончились, звенят, как стеклянные, сейчас разобьются, и я разобьюсь.

Зачем папик устроил музыку?

— Прекратите! — кричу я, но голоса не получается.

Меня трясёт, как в лихорадке, нервы звенят, и я, спотыкаясь и звеня, бегу к двери, но какая-то сила поворачивает меня обратно, гонит к утопающему в цветах гробу, в который я ни разу не взглянул. Я не смею отсюда уйти, я должен принять эту пытку. Музыка совершает что-то со мной: выкачивает из меня жизнь, я весь как больной зуб: ноет каждая клетка, каждый голый нерв.

— Прекратите! — Это кричит моя мама. — Не видите, что с ним? — Мама кричит и куда-то бежит, и музыка на полузвуке обрывается.

Музыка обрывается, а я вдруг вижу Тошу. Она почему-то лежит с закрытыми глазами, в пене цветов, очень бледная, узколицая, и у неё по щеке ползёт муха. Откуда зимой муха? Почему у Тоши закрыты глаза? Сгоняю муху и провожу рукой по её щеке. Прошу: «Открой глаза!» Но почему-то Тоша глаз не открывает, а щека ледяная, не согревается под моей рукой, а висок почему-то синий.

— Довольно! — кричит моя мама и тянет меня куда-то за руку.

И все начинают бегать и суетиться. Тошу уносят от меня, я пытаюсь остановить это, но меня никто не слушает, а чтобы я не мешался под ногами, на мне виснут с разных сторон папик и мама.

Меня впихивают в машину, и мы движемся в потоке куда-то. Я вырубился, я не понимаю, что происходит: почему Тоши нет рядом со мной? Мне душно и холодно, мне нужна Тоша, немедленно, чтобы сидела рядом, больше ничего не нужно.

Потом меня долго ведут по заснеженным аллеям, и снова мама и папик виснут с обеих сторон.

Потом стучат молотки, и этот стук пробивает мне голову. Потом… я вдруг осознаю, что это Тошу отнимают у меня. Кидаюсь к ней, кричу, отталкиваю тех, кто перекрывает ей воздух, тех, кто забивает в неё гвозди! Но меня оттаскивают от Тоши, дают какое-то сильное лекарство, и я перестаю быть и больше ничего не помню.


Сон без сновидений, но какой-то тяжёлый: вроде меня нет, но вроде меня расплющили плитой.

Просыпаюсь и лежу какое-то время всё ещё в глухой тишине, с тугим дыханием, сон длится — без сновидений и мыслей.

Наконец вспоминаю, что мы идём сегодня в театр. Надо поскорее встать и ехать в мастерскую. Тоша уже, наверное, в школе. Сейчас позвоню ей.

Боюсь спугнуть это ощущение собственной стабильности и защищённости привычным бытом. Ещё какое-то мгновение лежу с закрытыми глазами и повторяю про себя в сотый раз: «Сегодня мы идём в театр».

И вдруг «Реквием». Он возникает из стабильности. Звучит, и я вижу чужую, странную Тошу, бледную, с лиловым виском, с закрытыми глазами. Она утопает в цветах и еловых ветках. Из музыки возникают и гремят рваные, искренние слова: «спасала», «растратила себя», «раздала себя», «необыкновенная».

— Тоша! — кричу истошно, не в силах встать и бежать искать её. Волосы шевелятся у меня на голове. Нет же, «Реквием» приснился, и слова приснились, и вся эта картинка приснилась, ничего такого не было, Тоша не упала в ванной с инсультом, Тоша не лежала в реанимации, Тоша не умерла.

— Проснулся?!

В спальню входит папик. Он при галстуке, расчёсан, волосок к волоску, румян. Что делает в нашем с Тошей доме папик?

— Сегодня мы с тобой уезжаем в Таллинн. Там я сведу тебя с нужными людьми. Кстати, звонил Жэка. Он ещё раз выражает глубокое сочувствие, он сказал, с Америкой решено, нужно начинать оформляться, тебе нужна смена обстановки.

«Значит, в самом деле Тоши нет?» — понимаю я. Сначала, точно укол, несильная, возникает в груди боль, мгновенно исчезает, но по мере того, как папик говорит, с этакой безапелляционной уверенностью, с этаким апломбом, к одному, мгновенному, уколу прибавляется другой, третий, и боль разрастается.

— Поедешь в Америку, развлечёшься…

— Замолчи, — прерываю я папика.

Но мой протест звучит жалко, я лежу, я гол, я спелёнат болью, и голос мой слаб.

— Ну, ну, — говорит примиряюще папик, — подумаешь, неудачное слово, не «развлечёшься», я хотел сказать — «отвлечёшься», очень уж ты изнежен.

— Уйди, — прошу я, предаваясь боли.

Мне нравится эта острая боль, она будто соединяет меня с Тошей, она, быть может, приведёт меня к Тоше, я не пью лекарство, хотя оно совсем близко, протяни руку к тумбочке и валокордин, и нитроглицерин, и валидол, и снотворное, и всякая другая дребедень — Тоша считала, лекарства должны быть под рукой.

— Ну, вставай, вставай! — говорит папик. — Я жду тебя с завтраком. — Он приветливо улыбается мне и выходит из комнаты.

Протянуть руку и — любое лекарство, а я слушаю боль, я наслаждаюсь болью: ни шевельнуться, ни крикнуть. Тоша склонилась бы сейчас надо мной, угадала бы, что мне плохо.

Папик снова заглядывает:

— Гриша, там пришли к тебе, я сказал, чтобы подождали минут пятнадцать.

Хочу спросить «кто пришёл», а язык тоже связала боль, папик, видно, понимает, что меня интересует, кто пришёл.

— Вчера был этот мужчина, он как встал около гроба, так и стоял. Я поинтересовался, он говорит, близкий друг Антонины Сергеевны. Я вчера заметил его: не пошевелился, как неживой, ни с кем не сказал ни слова.

Вчера я вырубился на кладбище. Мне дали снотворное, по-видимому, сильное, я проспал и поминки, и ночь.

Папик исчезает, а я протягиваю руку к тумбочке. Чтобы встать, нужно унять боль. Простое движение рукой причиняет боль, к которой я уже притерпелся, замираю на мгновение без дыхания, но тут же из пузырьков и таблеток выбираю прохладный алюминиевый баллончик с валидолом, вынимаю таблетку, кладу под язык. Закрываю глаза и жду, когда боль начнёт таять.

Тоши нет?!

Непонятное словосочетание.

«Кленовый лист на ветви ёлки. Праздник. Решение картины. Тайна картины. Главное вот это — оранжево-бордовое пятно листа на зелёной ели… Тайна — я. Тайна — моё тело. Во мне, внутри происходят созидание, разрушение… Как это серое, сырое, медузоподобное вещество — мозг — осмысливает действительность, решает проблемы? Как это — мозг, конечности, желудок соединяются в одно целое, которое «я»?!» Тошин голос. Кажется, такие слова говорила она в тот, первый, свой урок.

Сколько лет я мучительно пытался вспомнить их, первые в моей жизни нестандартные слова, и не мог, а сейчас, под аккомпанемент боли, они пришли сами: простые, ясные. Тайна — жизнь. Тайна — творчество. Тайна — любовь. Тайна — смерть.

Боль растаяла.

Всё-таки я встал. Всё-таки оделся. Ноги подкашиваются. Боль оставила после себя тошноту, слабость, тяжесть в груди — точно в гирю превратилось сердце, тянет лечь, но я сую валидол в карман брюк, иду в ванную, подставляю голову под холодную струю. Тоша, оказывается, принимала ледяной душ, я не знал. Как ни странно, становится легче: и тяжесть, и тошнота забиваются в щели, дают мне возможность вздохнуть. Вытираю голову, растираю грудь и плечи. Теперь я готов «к употреблению» — стою на двух ногах и одет.

Гость на кухне, а что-то, какая-то зыбкая надежда заводит меня сначала в Тошину мастерскую — в нашу гостиную. Вхожу и… столбенею. Стены голы, грязная скатерть тащится через всю комнату на каких-то непонятных столах, на скатерти — остатки еды, засохшие куски сыра и колбасы.

— Папик! — ору я. Вбегает папик. — Где, где, где… — Я не могу больше выговорить ни слова, потому что снова боль цапает меня, завязывает в свой тугой узел.

Папик понимает.

— Я велел, Гриша, я, чтобы тебе не напоминало, чтобы тебе легче…

Сую в рот валидол, снова теряю время на преодоление боли и сквозь неё костенеющим чужим языком едва ворочаю:

— Обратно. Немедленно. Как было.

Откуда во мне сила взялась? Не обращая внимания на боль, стаскиваю грязную скатерть с остатками еды, выбрасываю в коридор, незнакомый, чужой стол, тяжеленный, пудовый, с трудом тоже волоку к двери, он цепляется за Тошины вещи.