Жизнь сначала — страница 36 из 40

Все мы смертны. И коротка жизнь наша. И предрешён исход. Так не мудрее ли принять то, что предлагает нам жизнь, и пронести сквозь неё, земную, душу как некий не видный глазу сосуд вечности, в вечность возвращающийся и с вечностью сливающийся, и не мудрее ли остаться свободным от суеты и лжи нашей временной жизни?

Я свободен сейчас. И пусть снова подставляют мне свои ловушки тюбики и папики, хватают меня мёртвой хваткой, моя душа теперь не поддастся им. Не было в истории человечества ни одного общества, которое позволило бы хоть кому-то быть свободным, но Тоша права: внутри себя я могу остаться свободным.

Как карточный домик, распался мой небоскрёб, который я возводил столько лет.

Резкий, навязчивый, непрерывный, зазвенел звонок.

Я встал со своего любимого кресла, выключил торшер, потому что уже пришёл день, спрятал под подушку «Камо грядеши?» и пошёл к двери, но открыла мама, она, оказывается, дома.

На пороге Тюбик и Жэка — примеры благополучия в жизни земной.

Их «здравствуйте», запах кофе и жареного хлеба с кухни — первый искус на моём новом пути.

Я не спал ночь, но чувствую себя очищенным от скверны моей старой жизни. Да, Нерон, Гитлер, Сталин разожгли свои костры и уничтожили миллионы людей, да, на пути нашего века — искус купли-продажи… Но ни тираны, ни конъюнктурщики не могут убить душу — веру и внутреннюю свободу.

— Кофе выпьете? — спросил я.

— С удовольствием, — сказал Тюбик, снял свою доху и обернулся к Жэке. — Я говорил тебе, что он вылезет, а ты спорил. Я лучше знаю его, я с ним четыре года подряд грыз одни и те же сухари, топтал одну и ту же ниву.

Я улыбнулся.

— Мама, у тебя хватит кофе на всех?

Мама нажарила хлеба с яйцами, и мы по-братски делим еду на четверых.

— Слушай, нужно срочно оформлять документы в Америку, — говорит Жэка. Он скрипит воротничком и отутюженными брюками, улыбается сочными губами ухоженного и откормленного баловня судьбы.

Смотрю в его бархатные воловьи глаза — этакое добродушное животное передо мной.

— Я не еду в Америку.

— Не понимаю. — В лице Жэки возникло напряжение, неприятными складками-швами перетянуло лицо. — Мне что-то такое говорил Гена, но я не понял.

— Мне не нужно в Америку.

— Что значит «не нужно»? Нам нужно. Ждут твоих работ, интервью с тобой, выступления в американской прессе, уже заголовок статьи есть: «Глазами художника», — всё ещё дружественно объясняет Жэка, хотя лицо его несколько одеревенело.

Мама варит новую порцию кофе и поглядывает на меня испуганно. Мама тоже не понимает. Не сошёл ли я с ума?

— Птаха, ты, кажется, заболел, — вытаскивает на свет Божий моё школьное прозвище Тюбик.

Я вздрагиваю. Я же должен организовать Тошину выставку, а она зависит от этих людей. Вот они, властители, сидят за моим кофе, готовые купить, продать, обменять родного батюшку. Я — в Америку, Тоше — выставка. Они не откажут мне. Пусть это будет мой последний компромисс с ними! И почему бы мне не поехать в Америку?! Здесь нет никакого противоречия. Я же смогу написать всё, что захочу. И я уже готов выбросить им свои кости, как вдруг вижу Мадонну — скорбную Тошу. Я опять буду участвовать в купле-продаже: на тебе вот, вот тебе на!

— Не хочу! — пожимаю я плечами. — У меня на ближайшие месяцы свои планы.

— Какие?! — спрашивает Тюбик. — У тебя должны быть лишь одни планы: как поднять престиж нашей страны.

— Нет.

Наконец я увидел истинного Жэку, такого, когда выходит не по его: злоба скривила в одну сторону лицо, одна сторона смазана, другая — воинственно обострилась, пикой торчит злой нос, вместо губ — рваная щель, один глаз прищурен, будто целится, другой бьёт пучком огня.

— Это ты так платишь за всё, что для тебя сделано?! Или ты просто дразнишь меня и тебе что-то нужно?! Что? Говори. Или у тебя объявился богатый дядечка, тогда можно жечь корабли. В какое положение ты ставишь меня?! С какими глазами я явлюсь перед высоким начальством?!

Тюбик положил свою пухлую руку на руку Жэки, Жэка зло уставился на Тюбика.

— Погоди! — ласково сказал Тюбик. — Я знаю, что тебе нужно, Птаха.

Удивлённо смотрю на Тюбика. И Жэка напрягся.

В молчании живой страх моей бедной мамы и… закрытые пока карты игроков, в нём — моё торжество: я от всех, от всего свободен, я — в новом рождении, я — под крыльями Бога и вечности.

— Мы устраиваем выставку картин Антонины Сергеевны. Вход — свободный, как хотела бы она. Хочешь, распродадим её картины, поставишь хороший памятник?! Хочешь, заберёшь все до одной обратно. В любом случае ей будет обеспечено имя и память? Сделаю проспекты, напечатаю несколько лучших картин в «Огоньке».

Подлец! Господи, какой же Тюбик подлец! Ещё несколько лет назад он сказал: ни одну её картину нельзя выставить. Как же Тюбик знает человеческие слабости и психологию! Ах, какой подлец!

Но губы мои, без моего участия, вдруг произносят:

— Хорошо. Я согласен.

Что же я делаю?! Тоше не нужна была слава. Пусть. Но необходимо сделать так, чтобы её старушек и горящих христиан увидели! Ведь именно для людей живут в лучших музеях мира апостолы Пётр и Павел, и святой Себастьян, и Христос. Как же тогда достучаться до людей?!

Тюбик торжествующе взглянул на Жэку, подмигнул. Я перехватил его взгляд, хитрый, предательский.

Стоп. Это трюк! Тюбик будет суетиться, бегать, пересчитывать и записывать «экспонаты», закатывать глаза и говорить комплименты, а в последний момент широко разведёт руками, пристроит к лицу растерянно-расстроенное выражение: мол, не виноват, братцы, запретили на самом верху, и прощай, выставка! Сколько уже подобных спектаклей разыграл он на моих глазах! А несчастным, чьи выставки в последний момент запретили, так сердечно говорил: «Вы же видели (или — ты же видел, старик!), я делал всё возможное, в кровь морду разбил: добился. В чём же я виноват?!» Такой жалкий вид бывал у Тюбика, что нельзя было ему не поверить. Но существовала какая-то странная закономерность, это я вижу лишь сейчас, сегодня, когда перебираю фамилии: у известных или влиятельных художников выставки состоялись, а у начинающих или не официозных, нетипичных — нет.

Какое великолепное знание психологии! Художник не в обиде на Тюбика — при всех же Тюбик боролся за него, за его выставку! Разве виноват, что не разрешили?!

Кто же этот незримый, этот всемогущий, который в одно мгновение берёт и разрушает проделанную работу? И в выставочном зале вдруг оказывается выставка совсем другого художника, скучного и серенького, но — маститого?!

Да это же сам Тюбик и есть! Кто ещё может запретить выставку, как не председатель выставочной комиссии?!

Мама разливает дымящийся кофе, подкладывает новые порции горячих гренок.

— Сделаем так, — говорю я равнодушно, хотя сердце больно бьётся о стенки груди. — Сначала выставка. Пока буду оформляться. На другой день после выставки — Америка. Надеюсь, ты не сомневаешься в моей порядочности?!

Тюбик перекашивается как от удара, и я ловлю незапланированное проявление его истинных чувств. Смешавшись, он смотрит на Жэку. И вдруг Жэка кивает. В одной руке двумя пальцами он держит чашку с кофе, в другой двумя пальцами жирную, подгоревшую гренку и… важно кивает.

Что он, не заметил Тюбикова выражения, или он не видел Тошиных картин?!

— Это по-нашему, — говорит Жэка. — Что ж, всё должно быть честно, чего кривишься?! Сам полез на рожон, теперь выходи из положения. Тебе не меньше, чем мне, нужно Гришкино имя в Америке.

Купля-продажа состоялась. А сердце гремит. Мама жалко смотрит на меня, не зная, радоваться или огорчаться. Жэка, чавкая, жуёт с открытым ртом, шумно отхлёбывает кофе, говорит:

— Проведёшь как незапланированную, нигде ни в каких бумагах не давай. Проскочит. Наверняка опасный материальчик, но ты у нас дока, справишься.

Они говорят, словно меня нет, называя вещи своими именами, и я понимаю почему. Они знают, Америка — последняя моя привилегия в их епархии, они сообразили, со мной что-то произошло, и я им уже не страшен: не отниму у них куска, не перебегу дорогу.

— Уважаю, — говорит Жэка чавкая. — Соображаешь.

— Соображаю, — говорю я Жэке. — Только не устройте подлянку. Афиши чтоб были, а вход свободный!

— Её же не знает никто, народ не пойдёт.

Пожимаю плечами, а сам думаю — посмотрим! Попрошу Муську! Может она хоть раз в жизни помочь мне: пусть раздаст всем нашим ребятам, чтобы те распространили в своих учреждениях! Попрошу Рыбку помочь! Она любит Тошу, сделает всё, что возможно. Я пойду в школу. Пусть Зверюга распространит афиши среди своих бывших и сегодняшних учеников и их родителей в обеих школах. Волечка — в университете. Я обойду с афишами заводы и фабрики.

— Ты, Тюбик, дай большой зал. Я сам всё организую.

— Оформляй документы, выставка будет! — Жэка снова в своей благодушной, добродушной маске.

— Мама, не поможешь?

— Да, да, — закивала мама, боязливо глядя на Жэку, — конечно. Возьму отпуск, я в этом году не отдыхала. — У мамы по щекам текут слёзы, но она не замечает. — Скажите, что конкретно делать?

5

Наконец я один.

Как тихо в нашем с Тошей доме! Будний день. Люди работают. Никто не может ни позвонить, ни прийти. Я один с Тошей. И я иду по её картинам — по её судьбе, по её мыслям и чувствам.

Тоша простит меня. Христос, апостолы шли к людям, в этом заключался смысл их жизни. В этом заключается смысл Тошиной жизни. Я выпущу её к людям, и она обожжёт их: заставит увидеть мир таким, какой он есть сегодня: разрушающим человека. Обожжёт и очистит от скверны, и сделает свободными, и научит любить, и подарит веру.

Начать надо с Тошиных близких, с тех, кого она любила. Пусть они первыми придут на её выставку.

Вот ящик с бумагами — письма, записные книжки, дневники.

«Дорогая Антонина Сергеевна! Спасибо вам за неожиданную помощь». Подпись неразборчива. Женщина, мужчина, ученик?

«Здравствуйте, Антонина Сергеевна, еду. Что выйдет из этой поездки, не знаю, но, видимо, на сегодня это единственно разумное решение. Как вы там?»