Не в прошлом году он умер — здесь, сейчас, на моих глазах упал под дерево.
Он любил лес. Шёл журавлиной походкой, чуть подскакивая, мне казалось — взлетая. Останавливался около незаметного цветка, говорил торжественно: «звездчатка» или «кашка». Он мог несколько минут простоять перед таволгой или перед сосенкой.
Я виноват в гибели дедушки.
Гремит гром. Режет небо молния.
Я предал его, бросил. Сначала перестал приезжать к нему по воскресеньям. Потом как-то само собой получилось: перестал звонить. Ну, может, раз в неделю позвоню. А когда в праздники дедушка приезжал, целовать я его целовал, а в лицо не заглядывал — мне было некогда: математика, натура, встречи с классом! Я убегал от его тоскующего взгляда.
Как он любил меня, мой дедушка! Как радовался моим редким приездам! Легко двигался по квартире, из буфета и холодильника торопливо вытаскивал на стол всё, что у него было.
Гремит гром. Так же гремел он в прошлом году, и так же молния жалила до крови небо. Дед был дома один. Почему разорвалось сердце? Испугался грозы? Или умер в обиде на меня — затосковав, поняв, что я ушёл совсем?
Сейчас молния пронзит меня и сожжёт, ударит в землю, и земля разверзнется, поглотит мой пепел. И никто не узнает, о чём я думал в свою последнюю минуту.
Я убил человека. Равнодушием, холодом.
Скачет мячиком сердце, и я не могу успокоить его.
Как внезапно гроза обрушилась, так внезапно солнце вырвалось из-за туч, расплескало остатки ливня — уже благостным, светящимся душем и подожгло капли. Снова вспыхнула поляна лютиков, теперь каплями и радужками лепестков. Будь я в нормальном состоянии, замер бы перед ней. И, будь я язычником, расценил бы этот миг щедрым началом моей жизни: эта красота подарена мне свыше, и я — хозяин её, я — над зверями, и травами, и деревьями, потому что осознаю их совершенство и богатство. Но в тот момент я не поверил жизни. Сердце продолжало скакать и бить меня: «Ты — убийца! Ты спасся ненадолго. Тебе — искупать вину. Ты предал человека!» Ничего такого я не говорил себе, кто-то бил меня словами: «Убийца, предатель».
Яркая лампочка среди черноты вспыхнула в мозгу — Тоша. Из-за неё я бросил дедушку.
Тоша и дедушка. Я выбрал. И Тоша должна спасти меня. Но, как ни странно, я не вскочил и не побежал скорее к ней: еле поднялся и буквально волоком потянул себя из леса. Бесконечно долго я добирался до неё.
4
Дверь распахнулась почти сразу — точно Тоша ждала кого-то и стояла у двери.
— Ты?! Зачем?! — воскликнула она и рукой, инстинктивно, толкнула дверь, чтобы захлопнуть. Не захлопнула, но и не пригласила войти. Стояла на пороге, загораживая вход. — Ты промок. Нужно идти домой. Простудишься.
Она говорит то, что я знаю без неё, и чувствую: ей всё равно, промок я или нет, заболею или нет, ей не до меня, ей нужно, чтобы я ушёл.
— Я хочу, чтобы ты ушёл, — подтверждает она то, что я и без неё знаю. — Я не хочу, чтобы ты приходил сюда, — говорит она жёстко. — Ты всё выдумал. Ты должен строить свою жизнь.
Новым зрением, отстранённо вижу её.
Совсем не такая, какая в школе. Серое платье обтягивает её, волосы распущены. Дело не в платье, не в волосах, у неё такие глаза, какие были у дедушки в нашу последнюю встречу.
Она говорила: любит мужа. Муж ушёл. Если она любит, зачем отпустила его?!
Она ждала мужа. А пришёл я.
Но, странно, понимая это, я не ухожу. Жадно, бесцеремонно разглядываю её. Без улыбки лицо тускло, черны подглазья, углы большого рта скорбно опущены.
Она такая хрупкая. За ней — её дом, наверняка не похожий ни на чей другой.
«Уйди», — приказываю себе. А вижу больные глаза, незащищённую шею и… не могу уйти. И не хочу понимать то, чего хочет она. Нельзя её оставить одну, как я оставил дедушку, это будет предательство.
Я дрожу. И не могу уйти. И не могу отодвинуть её, чтобы войти в её дом.
Она пересиливает себя, улыбается: улыбка сгоняет с лица боль.
— Ты решил, куда будешь поступать? — спрашивает, не глядя на меня.
Она имеет право спрашивать, она — классный руководитель. Но в эту минуту, сейчас, когда мы впервые вот так вдвоём, на пороге её дома… вопрос мелок по сравнению с грозой, со смертью, с предательством. Я должен помочь ей, спасти её, чтобы она перестала чувствовать себя несчастной, чтобы поняла: она не одна!
Хочу сказать ей: не надо мучиться из-за несостоявшейся жизни с мужем. Он предал её, и это предательство — на его совести! Значит, жизнь с ним не суждена, значит, ей предназначен другой путь.
Я сейчас помогу… дотронусь до шеи и заберу себе её боль.
Но не могу пошевелить даже пальцем, не то что протянуть к ней руку.
— Сумела убедить тебя Антонина Сергеевна? — спрашивает она, и в её голосе тревога. То ли она против того, чтобы я стал математиком, то ли я мешаю ей сейчас, и она хочет, чтобы я поскорее ушёл.
Звонит телефон. Она вздрагивает и стремительно бросается к нему.
— Да! Да? Да?! — говорит и замолкает, и сникает, словно из неё выкачали всю кровь. Слушает то, что ей говорят, и белеет, и жалобно говорит: — Ты забыл куртку, может, возьмёшь? — Снова слушает, а потом кладёт трубку.
Тихо в доме. Она стоит, отвернувшись от меня, втянув голову в плечи. И я переступаю порог, подхожу к ней. «Не надо мучиться», — хочу сказать, но слова не получаются. Осторожно дотрагиваюсь до её волос и отдёргиваю руку: меня бьёт током.
Вижу, как молния разрубает кровью небо, и снова падает мой дедушка мёртвым. Я погибну сейчас — из-за собственного предательства: дедушки, её, Тоши. Погибну от её несчастных глаз, близкого дыхания и от невозможности помочь…
— Что с тобой случилось? — тихо спрашивает она.
И так же тихо говорю ей — о грозе, о бессмысленности жизни, о моём предательстве, о том, что не могу справиться с собой, о беспомощности: вот умер человек, и никогда не встретиться с ним, чтобы испросить прощения. Говорю, и мне становится ещё горше, словно, кроме вины перед дедушкой, я взвалил на себя и произнесённые слова.
Осмеливаюсь взглянуть на неё и вижу полные сочувствия глаза.
И вдруг она, сама, касается меня, гладит по голове. Слышится мне, или она говорит — «бедный»?! Она, сама, припадает ко мне и огненной щекой касается моей щеки. Она, сама, снимает с меня жёваную, влажную рубаху.
Я слеп, я глух, я ничего не понимаю. Ни грозы, ни дедушки, ни черноты. Что тут происходит? Кружусь на карусели, замираю от наслаждения — я не один, впервые в жизни не один. Я сейчас сгорю. Я теряю сознание: её запахи, её огонь, её дыхание…
И вдруг:
— Уходи! Убирайся немедленно. И никогда больше не показывайся мне на глаза. Теперь ты выздоровеешь!
Слышу слова, но не понимаю. Во мне плещется нежность, как свет, как ленивая морская волна у солнечного берега, во мне — покой. Моя жизнь началась с этой минуты: я призван охранять её жизнь. С этой минуты я новый — только что в сладкой муке родился. И, как только что родившийся, ещё совсем чист, не тронут ни пошлостью, ни эгоизмом — изначально добр.
— Уйди! Прошу тебя, умоляю!
Слышу слова и… не понимаю. Пытаюсь увидеть её лицо, но передо мной — розовая пелена. Напрягаюсь. Не сразу, сквозь пелену — несчастные глаза, как у Муськи, и мокрые дорожки на щеках.
— Антонина Сергеевна! — бормочу в страхе. — Антонина Сергеевна, простите меня. Я не думал… я не понял… я не хотел… Я… простите меня… — И вдруг, точно толкнуло меня что, говорю торопясь: — Нельзя предавать человека. Нельзя оставлять человека одного. Вам плохо. Вам нельзя оставаться одной. Я люблю вас. Я сделаю вас счастливой, вот увидите. Я сниму с вас ваше горе. Вы не смотрите, что я моложе, я для вас…
— Если любишь, уйди, — просит она, и лицо её перекашивается, оно некрасиво сейчас, но никогда ещё она не была такой близкой мне. — Умоляю, если любишь, уйди и никогда больше не приходи! Я люблю мужа! — говорит она мятым голосом.
— Я знаю, — смело киваю я. — Любите. Кто вам мешает? Разве я мешаю вам любить его?! Но пройдёт время… вы поймёте, что уже не любите его, — нагло вещаю я.
В новом рождении я ощущаю себя всемогущим. Вот что такое человек: он может обогреть другого! Осторожно беру её руку, подношу к губам, а потом глажу. И удивляюсь, почему она шершава. Вижу черноту, въевшуюся в указательный и большой пальцы, у дедушки была такая чернота, потому что он очень много моркови чистил для сока мне и картошки для пюре — я люблю пюре. И у меня перехватывает дыхание от нежности к этой трудовой руке, снова припадаю к ней губами, а потом, через паузу в тысячу лет, говорю:
— Пройдёт время, и вы полюбите того, кто рядом с вами. Я помогу вам жить. Сниму с вас ваше горе… обещаю вам…
Она слушает, склонив голову набок, а я сам удивляюсь своей смелости, вернее, наглости, снова говорю ей о грозе, но уже совсем по-другому: говорю о стойкости деревьев, о сверкающих радугами и каплями лютиках. И об обновлении. Впервые я ощущаю себя сильным и заявляю безапелляционным тоном, что «человек сам виноват в своём одиночестве».
— Уйди! — говорит Тоша окрепшим голосом. Она не несчастна сейчас, смотрит на меня неприязненно. — Уйди и никогда больше не приходи ко мне. Слышишь?!
И я ухожу.
Иду по весенним улицам юго-запада. Сирень отцвела, но зацепившиеся за карнизы домов её запахи ещё живут, и запахи цветущих лип, и запахи нарциссов, посаженных под окнами. Запахи вторгаются в меня, утешают, лгут, что всё хорошо, противостоят тому, что произошло.
А я не понял, как и что произошло. Я никогда не осмелился бы. Она сама. Зачем? Меня пожалела — мол, первая любовь не должна быть несчастна — и себя принесла в жертву? Или решила освободить меня от вины перед дедушкой и страха перед смертью? Тогда почему, если пожертвовала собой, на её лице проступила самая настоящая ненависть?! Тогда как могла выгнать меня? Не согласуется. А может, она так отомстила мужу, бросившему её? Странная месть.
«Теперь ты выздоровеешь!» — звучит её голос.
Ощущение нового рождения исчезло, я тащил в себе все боли, и все предательства, и все обиды, и все несчастливые любви — Тошину, мою, Муськину, и не знал, как буду жить завтра, не знал, что мне делать дальше, потому что после того, что случилось, не представлял себе жизни без неё. Я