Жизнь сначала — страница 6 из 40

связался с ней навеки, я ответствен за неё с её несчастными глазами, перекошенным злобой лицом, я должен сделать так, чтобы ей перестало быть больно, чтобы она не плакала, и чтобы руки перестали быть шершавыми, и чтобы её мягкие, детские волосы никогда не стали жёсткими — для этого их нужно гладить каждый день, и тогда придут к ней добрые сны и покой.

5

Родителей дома не было. И я прямо как был, в одежде, рухнул на тахту. Последнее, что вспыхнуло в мозгу, — её «уходи», и я провалился в сон.

— Он дома!

От этого маминого возгласа проснулся. Но что-то мешало обнаружить своё бодрствование, какая-то смутная, неосознанная вина перед родителями.

Да, у меня, как и у многих, есть родители. Очень даже замечательные. Души во мне не чают. Мама когда-то хотела стать актрисой, стала библиотекарем. А отец — самый блестящий человек из всех, кого я знаю. Остроумен, эрудирован. Он — «великий комбинатор»: из всех событий и мероприятий получит выгоду, из всякой ситуации найдёт выход. Он — центр вселенной, потому что всегда окружён людьми, восхваляющими его. Смешлив и лёгок в общении. Нужен всем: и знаменитым актёрам, и политикам, и учёным, и юристам, и ювелирам. Он — центропуп, как зовёт его мама, потому что ему звонят, его умоляют. В нём нуждаются даже самые-самые элитные особи, на себе несущие власть!

А любой мой каприз, любую мою прихоть он выполняет мгновенно. В детстве я любил кататься на нём верхом, и он, пусть усталый, прежде чем усесться ужинать, возил меня и во всю глотку пел: «Я твой папик, я пика-пик! Нет, не папик, лишь пикапик, я везу тебя в кино!» Почему «папик», почему «пикапик», почему везёт именно «в кино», непонятно, но, вот же, до сегодняшнего дня осталось — усталый, голодный, после длинного рабочего дня, прямо в пальто он прежде всего заходит ко мне. «Жив?! Успехи?! Чего твоя душенька желает? Лауреатом не стал?» Почему-то «жив» и «лауреат» стоят рядом — очень хочет папик, чтобы я стал на весь мир известным, и готов что угодно сделать для этого!

Папик прочит мне большое будущее — на каждую мою новую картину приглашает гостей. С глубокомысленным видом разглядывает её сам и заставляет гостей разглядывать. Я-то знаю, папик ничего не смыслит в живописи — и у великих людей бывают слабости. Ему кажется, если нарисован кот, или кувшин, или человек, если трава — зелёная, а небо — голубое, уже художник. А какой художник?! Художник — это или есть что-то такое, главное, дыхание, что ли, или нет этого. Почему одна картина — картина, а другая, хоть всё в ней правильно, всё, я бы сказал, «научно», а не получилась: мёртвая она, аляповатая, размалёванная кукла вместо живой красоты.

Зверюга права, математик из меня получился бы! Задачи решаю — забываю обо всём.

И в восьмом классе я уже совсем было нацелился на мехмат и забросил живопись, а тут — Тоша. Родители слюни пускают! «Как ты вырос за эти годы!», «Какие необычные картины!», «Ты станешь знаменитым!». Если это так, причина — в Тоше.

— Он спит, — шепчет мама, но шепчет громко, чтобы я обязательно услышал и проснулся. Я понимаю её маленькую хитрость, ей не терпится узнать, что я получил за экзамен. Я же, как последняя свинья, не позвонил ей!

Я не спешу «проснуться», мне страшно встретиться с родителями.

Мама давно замечает, я не в своей тарелке. И всегда-то ласковая и любящая, последние два года она сама предупредительность: ни вопроса бестактного не задаст, ни слова неосторожного не скажет. Наверняка чувствует: я влюбился. Но ведь ей даже в голову не придёт, что это — Тоша! Бедная моя старомодная мама.

Папик защищённее, современнее. У папика есть любовница. Я знаю её давно — встретил их в Третьяковке. Папик не сразу увидел меня. Он вёл любовницу за плечи. Подведёт к картине, склонится к ней и что-то шепчет. Я обалдел, когда их увидел.

Видно, мой испепеляющий взгляд смутил папика, папик обернулся. И оцепенел. Стоял вывернув голову, в неудобной позе, руку продолжал держать на плече женщины. А потом пришёл в себя и подскочил ко мне.

«Сынок, сынок. — Он, видно, подыскивал слова и не находил. — Видишь, как получилось. Ты только маме не говори, расстроится мама». — Он лепетал совсем как какой никудышный, а всегда самоуверен, царствен, я про себя зову его «супермен».

Мой папик — врач, но он давно уже никакой не врач, а главврач большой спецполиклиники, в которой имеется редкая дорогая аппаратура. Мой папик — это машина, пайки из спец. распределителя, раболепные подчинённые, заискивающие перед ним страждущие. Всегда самодоволен!

А тут жалкий, юлящий мужчинка.

«Не скажу», — заверил я папика, а сам подошёл к женщине и стал беззастенчиво разглядывать её.

«Гелена», — сказала она, неуверенно улыбаясь, и протянула мне руку дощечкой. Я спрятал свою за спину.

Может быть, сейчас я воспринял бы её по-другому, но четыре с лишним года назад она показалась мне неприятной: и слишком длинная, даже рядом с моим высоким папиком, и губы у неё — в одну линию, хотя она старательно улыбается, и глаза — жидковатые. У мамы глаза — чёрные, огненные, а у этой как вода.

«Мама лучше, — сказал я, дерзко глядя в них. — Между прочим, у нас есть мама!»

Сказал и тут же пожалел об этом. Папик уходил от меня ссутулившись.

Я думал, он разозлится, что я вылез с «мамой», приготовился «драть глотку», если начнёт выговаривать мне, а он ни слова не обронил, только подарил ни с того ни с сего двадцать пять рублей, «на твои нужды», как он выразился.

Сейчас мне стыдно вспоминать о тех двадцати пяти рублях, которыми папик откупился от меня, он зря сделал это, я бы и так смолчал.

Конечно, двадцать пять рублей оказались для меня целым состоянием. Тогда я только поступил в шестой класс художественной школы и хотел понравиться ребятам: всю нашу как-то сразу сколотившуюся компанию — Рыбку, Тюбика, Сан Саныча, Волечку, Муську, ещё человек пять — повёл в кафе-мороженое. Этак небрежно выложить официантке деньги за всех и небрежно сказать: «Сдачи не надо», как говорит папик, когда мы семьёй обедаем в ресторане! Да ещё и жест такой сделать — широкий круг описать рукой: я совсем как папик!

Сейчас мне стыдно. Предательство стоило двадцать пять рублей — ведь я невольно вместе с папиком столько лет предаю маму!

Конечно, сейчас я понимаю, отец не волен в своих чувствах, как и я. Ну заставь меня любить Муську! «Сравнил!» — злюсь я на себя и ору что есть мочи:

— Мама! Ма-ма! Ма-ма!

И мама бежит — как в детстве, на первый зов. Садится ко мне на кровать, обе маленькие ладошки кладёт на лицо, как в детстве. Она молчит, боится спросить, почему я посреди дня завалился «в койку», и я спешу её успокоить:

— «Пять» я получил, мама, не мучайся. Извини, что не позвонил, закрутилось всё!

— Слава богу! — говорит мама, а глаза мокрые. Что это все они взялись сегодня реветь?! И Муська, и Тоша, и даже мама. — А я не пошла обедать, всё ждала: позвонишь. Уж решила, случилось что-то с тобой, сердце весь день не на месте.

«Случилось, случилось, мама! — кричу я про себя. — Ещё как случилось!» Но я не говорю ничего маме и гоню от себя Тошино перекошенное ненавистью и одновременно беззащитное её лицо, не её, совсем чужой голос: «Уходи! Никогда, никогда не смей…» Мне тепло, надёжно в маминых ладонях, я целую их и говорю:

— Прости меня, экзамен, гроза… ночью спал плохо…

— Да, да, — кивает мама, — я понимаю, ничего, слава богу, позади. Ещё один, и ты кончишь школу. Подумать только!

— А пожрать дадут сегодня? — ненатурально весело спрашивает папик. Всё последнее время ловлю себя на том, что голос у него фальшив, как фальшивы два передних зуба, выбитые когда-то в драке шпаной, фальшивы взгляды — этакие сладко-приторные, патокой растекающиеся по мне и по маме. А ведь мама считает себя счастливой, а ведь мама считает отца уникальным мужем!

Сжимаю мамины руки, вкладывая в это пожатие и всю свою любовь к маме, и свою вину перед дедушкой и перед ней за последние два года, полные лишь непонятным чувством к Антонине Сергеевне, и отцовскую вину перед мамой, и свою вину перед мамой за его любовницу. Не знаю, что ещё сделать, чтобы мама почувствовала, как я сейчас с ней, как чувствую её и что я готов сделать всё, чтобы ей было спокойно.

— Сынок мой, — говорит мама и недоверчиво улыбается. Ещё блестят влагой глаза, ещё в углах губ мокро, но мама улыбается. — Сынок мой!

— А пожрать дадут мне в самом деле? — спрашивает снова отец.

Если бы не наше с ней сейчас молчаливое общение, мама давно вскочила бы и понеслась на кухню греть еду, но мы с ней сейчас так вместе, что это «вместе» нельзя, невозможно прервать, и мама не бежит на кухню, и даже не отвечает папику, она припадает ко мне, и мы с ней замираем в общем дыхании.

Но вдруг я чувствую, что фальшив так же, как мой папик, вовсе не мама мне сейчас нужна, потому что, растворившись в маминой любви, я забываю о маме — снова бледное Тошино лицо, детские плечи с острыми ключицами, родинка во впадине под ключицей, снова меня словно к току подключили.

Мама вдруг встаёт, чуть быстрее, чем нужно было бы после нашего взаиморастворения. Неужели она, своей любовью, почувствовала, что я не с ней, и обиделась?!

А потом мы сидим на кухне и едим суп. Суп с клёцками. Мама сделала клёцки для сытости. Я давлюсь ими, пытаясь скрыть от мамы, что они мне не нравятся.

— Окончание школы полагается отмечать. Может, сходим в ресторан? — бодро говорит папик. А мне становится не по себе: вдруг папик ждёт окончания школы, поступления в вуз, чтобы бросить маму и сойтись со своей Геленой?! — Если хочешь, Гришка, пригласи девушку. Наверняка у тебя уже есть подружка! Потанцуем!

Две пары глаз неосторожно впиваются в меня, и я понимаю, что не раз мои родители обсуждали моё странное поведение в последние годы.

— А если хочешь, можешь отпраздновать дома. Закусь и выпивку принесу. Выбирай, что тебе хочется. — Папик любуется мною. — А можно и в ресторане и дома — с классом.

Да, папик щедр и готов сделать всё, что только ни пожелаю.