Каролина уговаривала его вернуться: оставаясь в Компьени, он не только расстраивал их брак, но еще и ставил под угрозу свою учебу и возможность сдавать экзамены в ИПСО, что, в случае успеха, позволило бы им на следующий год снять отдельное жилье.
Филипп позволил себя убедить, и мадам Эшар, уступая настоятельным просьбам мужа и дочери, согласилась еще какое-то время терпеть присутствие зятя под своей крышей. Но ее природная сварливость очень быстро одержала верх, и на молодую чету посыпались притеснения и ограничения: запрещалось пользоваться ванной после восьми часов утра, запрещалось входить на кухню, если только не для мытья посуды, запрещалось пользоваться телефоном, запрещалось принимать гостей, запрещалось возвращаться после десяти часов вечера, запрещалось слушать радио и т. д.
Каролина и Филипп героически сносили эти жесткие условия. По правде говоря, у них не было выбора: мизерного пособия, которое Филипп получал от своего отца — богатого негоцианта, не одобрявшего брак сына, — и мелочи, которую отец Каролины тайком совал ей в руку, едва хватало на то, чтобы доехать до Латинского квартала и пообедать в студенческой столовой: в те годы посидеть на террасе кафе, сходить в кино, купить «Монд» было для них почти роскошью, а чтобы купить Каролине шерстяное пальто, незаменимое в февральские холода, Филипп решился продать антиквару с улицы де Лилль единственный действительно ценный предмет, который у него был: мандолу XVII века с выгравированными на деке силуэтами Арлекина и Коломбины в домино.
Эта тяжелая жизнь длилась почти два года. В зависимости от настроения мадам Эшар то проявляла человечность и могла даже предложить дочке чашку чая, то, наоборот, усиливала гнет и репрессии и, например, отключала горячую воду именно в тот момент, когда Филипп собирался бриться, включала на полную громкость работающий с утра до вечера телевизор в те дни, когда молодые люди в своей комнате готовились к устному экзамену, или вешала замки с шифром на все шкафы под предлогом того, что ее запасы сахара, печенья и туалетной бумаги систематически разворовываются.
Финал этих тяжких лет учения оказался столь же внезапным, сколь и нежданным. В один прекрасный день мадам Эшар насмерть подавилась костью; мсье Эшар, который лет десять только того и ждал, переселился в маленький домик под Арлем; еще через месяц мсье Маркизо погиб в автомобильной катастрофе, оставив сыну в наследство неплохое состояние. Филипп, так и не сдавший экзамены ИПСО, зато успевший получить ученую степень лицензиата, как раз намеревался писать докторскую диссертацию «Использование болотистых земель под овощные культуры и хлебопашество в Пикардии во времена царствования Людовика XV», но охотно от нее отказался и с двумя товарищами основал рекламное агентство, которое сегодня процветает и отличается тем, что продвигает не какие-нибудь чистящие средства, а звезд мюзик-холла: среди его лучших питомцев — «Трапеции», Джеймс Чарити, Артюр Рэйнбоу, «Гортензия», «The Beast» и «Heptaedra Illimited».
Глава XXXIБомон, 3
Мадам де Бомон сидит в своей спальне, на кровати в стиле Людовика XV, опираясь на четыре искусно вышитые подушки. Это пожилая женщина семидесяти пяти лет с серыми глазами, снежно-седыми волосами и лицом, испещренным морщинами. Она одета в белую шелковую ночную накидку, на левом мизинце — кольцо с топазом ромбовидной формы. На коленях у нее большой альбом по искусству «Ars Vanitatis», раскрытый на странице с репродукцией одного из знаменитых натюрмортов «суета сует» страсбургской школы: череп в окружении далеко не канонических по сравнению с традиционной трактовкой, но все же прекрасно узнаваемых атрибутов, символизирующих пять чувств; вкус представлен не свежезабитым жирным гусем или кроликом, а подвешенным к балке окороком и изящным белым фаянсовым кувшинчиком для отваров вместо классического бокала вина; осязание — игрой в кости и алебастровой пирамидой, увенчанной хрустальной, граненной под алмаз, пробкой; слух — иногда используемой в духовых оркестрах маленькой трубой, но не с пистонами, а с отверстиями; зрение, которое, согласно аллегории подобных картин, есть еще и восприятие неумолимого времени, символизируют сам череп и драматично ему противопоставленные богато украшенные стенные часы с маятником, называемые картелями; и, наконец, обоняние ассоциируется не с традиционными букетами роз или гвоздик, а с жирным растением, эдаким антуриумом, чьи двухлетние соцветия испускают сильный запах мирры.
Для выяснения обстоятельств двойного убийства в Шомон-Порсьен был назначен комиссар из Ретеля. Его расследование длилось от силы неделю и только еще больше сгустило тайну, окутывающую это темное дело. Как было установлено, убийца, чтобы проникнуть в дом Брейделей, не взламывал входную дверь, а воспользовался, вероятнее всего, дверью в кухню, которая почти никогда, даже ночью, не запиралась, и вышел тем же путем, но теперь уже закрыв за собой дверь на ключ. Орудием убийства стала бритва, или скорее скальпель со складывающимся лезвием, который убийца, вне всякого сомнения, принес и уж во всяком случае унес с собой, так как в доме не нашли никаких следов, как, впрочем, не нашли ни отпечатков, ни улик. Преступление было совершено в ночь с воскресенья на понедельник; точное время установить не удалось. Никто ничего не слышал. Ни крика, ни шума. Скорее всего, Франсуа и Элизабет были убиты во сне, и так быстро, что даже не успели оказать сопротивления: преступник перерезал им горло с такой ловкостью, что, согласно первым заключениям полиции, он мог быть профессиональным убийцей, мясником с бойни или хирургом.
Все эти обстоятельства явно указывали на то, что преступление было тщательно подготовлено. Но никто — ни в самом Шомон-Порсьен, ни за его пределами — не мог представить себе, чтобы кто-то захотел убить таких людей, как Брейдель и его жена. В деревню они приехали чуть больше года назад, откуда переехали, никто точно не знал, возможно, с юга, но уверенности в этом не было, и казалось, что перед тем, как здесь обосноваться, они вели скорее странствующий образ жизни. Допросы родителей Брейделя, живших в Арлоне, и Веры де Бомон не добавили ничего нового: так же, как и мадам де Бомон, Брейдели уже долгие годы не получали никаких известий от своего сына. Запросы сведений с фотографиями двух жертв были разосланы повсюду во Франции и за границей, но также оказались безрезультатными.
В течение нескольких недель общественное мнение было страстно увлечено загадкой, над которой бились десятки доморощенных мегрэ и жаждущих сенсации журналистов. В этом двойном преступлении усматривали отдаленную связь с делом Базуки, поскольку, по мнению некоторых, Брейдель был сообщником Ковача; сюда впутывали ФНО, «Красную руку», рексистов и даже вспоминали о темной истории с претендентами на трон Франции, ибо некий Состен де Бомон, гипотетический предок Элизабет, оказывался ни больше, ни меньше, как внебрачным, но узаконенным сыном герцога Беррийского. Затем дело застопорилось; следователи, хроникеры, детективы-любители и прочие любопытные отступились. По итогам следствия, вопреки очевидным фактам, было объявлено, что преступление совершил «какой-нибудь бездомный бродяга с неуравновешенной психикой, каких еще немало в городских предместьях и на сельских окраинах».
Возмущенная этим вердиктом, не разъяснившим ей то, что она полагала вправе знать о судьбе дочери, мадам де Бомон попросила своего адвоката Леона Салини, чей интерес к криминальным происшествиям был ей известен, взять расследование в свои руки.
Несколько месяцев Вера де Бомон почти не получала от Салини новостей. Время от времени он отправлял ей лаконичные почтовые открытки, информируя о том, что не теряет надежду и продолжает вести поиски в Гамбурге, Брюсселе, Марселе, Венеции и т. д. Наконец, 7 мая 1960 года Салини приехал к ней лично.
— Все, — сказал он, — и в первую очередь полицейские, понимали, что супруги Брейдель были убиты за то, что они когда-то сделали, или в результате того, что с ними случилось. Но до сего дня никто так и не сумел выявить никаких зацепок, которые позволили бы направить расследование по какому-либо определенному следу. На первый взгляд жизнь четы Брейдель просматривалась совершенно ясно, несмотря на заметную склонность к переездам в первый год после женитьбы. Они встретились в июне 1957 года в Баньоль-сюр-Сэз и через шесть недель поженились; он работал в Маркуле, она незадолго до этого устроилась работать официанткой в ресторане, куда он приходил ужинать каждый вечер. В его холостой жизни не было ничего таинственного. В маленьком городке Арлоне, откуда он четыре года назад уехал, его считали хорошим рабочим, в будущем бригадиром и даже, возможно, мелким начальником; но найти работу ему удалось только в Германии, точнее в Сааре, в Нейвайлере, деревушке под Саарбрюкеном; затем он перебрался в Шато д’Окс, в Швейцарии, а оттуда — в Маркуль, где взялся строить виллу для одного инженера. Ни в одном из этих мест с ним не случалось ничего достаточно серьезного, чтобы за это его через пять лет убили. Похоже, единственной историей, к которой он оказался причастен, была драка с военными после танцевального вечера.
В отношении Элизабет дело обстоит совсем иначе. В период между ее отъездом из вашего дома в 1946 году и приездом в Баньоль-сюр-Сэз в 1957 году о вашей дочери неизвестно ничего, абсолютно ничего, если не считать того, что хозяйке ресторана она представилась как Элизабет Лёдинан. Впрочем, все это было установлено при официальном дознании, и полиция безуспешно пыталась выяснить, что именно Элизабет могла делать в течение этих одиннадцати лет. Они изучили не одну сотню досье. Но так ничего и не нашли.
На этой безосновательной стадии дела я и взялся за расследование. Моя рабочая гипотеза или, точнее, мой исходный сценарий заключался в следующем: за несколько лет до замужества Элизабет совершила серьезный проступок, в результате чего была вынуждена сбежать, а затем скрываться. Сам факт ее замужества означает то, что в тот момент она посчитала себя окончательно избавленной от угрожающей ей мести со стороны человека, которого она имела все основания бояться. Однако через два года месть осуществилась.