Жизнь спустя — страница 21 из 80

Нашёлся доброжелатель, предупредил меня о кознях и посоветовал упредить удар. Легко сказать! Голкипер я, повторяю, никудышный. Но всё-таки решила сходить к проректору Ермоленко.

– Так и так, – говорю, – но скажите, двадцатый съезд был или не был? Был же!

Ермоленко резонно возразил:

– Да, но постановление ЦК об Ахматовой и Зощенко не отменено!

Г. созвал всех преподавателей кафедры. Со скорбной миной на лице он оповестил собрание, что на нашей кафедре имел место прискорбный случай утраты политической бдительности и т. д. и т. п. и в заключение выразил надежду, что товарищ Добровольская признает свою ошибку и честным трудом её искупит.

Товарищ Добровольская взвилась:

– Вот что я вам скажу: мы должны в ноги поклониться Анне Андреевне Ахматовой. И не только за премию Этна Таормина, а за то, что она большой поэт и гордость нашей страны. Уверена, что вы все так думаете, но сказать боитесь. Я вас за это презираю. А с провокатором Г. не желаю иметь дела!

И ушла, хлопнув дверью.

На этом моя педагогическая деятельность кончилась. Коллег, звонивших потом выразить восхищение моей неустрашимосью, я прерывала на первом слове: заячьи души! Меня ещё долго приглашали разные учебные заведения, я исправно заполняла анкеты, но тут же выяснялось, что необходимость в преподавателе отпала. Остался только семинар молодых переводчиков при Союзе Писателей: деятельность для души, благотворительная.

Это был гол. Во-первых потому, что я, как все совки, не мыслила себе жизни вне коллектива, а во-вторых – теряла статус. Словом, я убивалась. Сеня с трудом вбил мне в голову, что напрасно – у тебя же две профессии, а не одна! Я действительно многие годы работала за двоих, одновременно выполняла полную педагогическую нагрузку и, по договорам с издательствами, переводила. Кроме того, статус обеспечивало мне членство в Союзе Писателей.

Так я стала лицом свободной профессии, если допустить, что эпитет «свободный» имел право гражданства в нашей стране, «где так вольно дышал человек».

А Г. через год с треском, «по собственному желанию», выставили из МГИМО: он поехал в туристскую поездку во Францию и там его, беднягу, Иван Иваныч застукал с любовником, за что, согласно советскому уголовному кодексу, полагалось сколько-то лет лагерей. Ему, видимо, зачли заслуги; факт таков, что он плавно перешёл профессорствовать в другой московский институт.

С Наташей Алейниковой, её мужем Горацием (Горой) и с дочкой Наташей-маленькой (ростом в метр девяносто) мы дружили вплоть до моего отъезда. Наталья Веньяминовна преподавала в МИДе и синхронила на международных конференциях. Гора, кроме того, что был классным переводчиком англий ской технической литературы, завораживал как пианист-импровизатор. Они подарили мне в друзья своего друга – актёра образцовского кукольного театра Зиновия Гердта – чистую радость. Образцов позвал меня переводчиком в итальянское турне и попросил подготовить с Гердтом по-итальянски его коронную роль конферансье Апломбова в знаменитом «Необыкновенном концерте». В турне в Италию меня, конечно, не пустили. Зато «Необыкно венный концерт», в большой мере благодаря безупречному Зяминому произношению, пользовался в Италии бешеным успехом. Кстати, он эту роль так же блистательно исполнял на других языках. Арабский вариант он готовил, перед поездкой в Ливан, Сирию и Египет, с переводчицей-арабисткой Татьяной Правдиной, ставшей его окончательной женой.

Однажды нас с ним пригласили на семинар по кинодубляжу, его – выступать перед актёрами, меня – перед переводчиками. Произошла какая-то накладка с порядком дня, нас привезли на фабрику дубляжа за город в 11 утра вместо четырёх пополудни. Возвращаться в Москву не имело смысла. Нам отвели зальчик и, стараясь загладить вину, то и дело носили из буфета угощение.

Зиновий Гердт был всенародным любимцем. Вернувшись с войны инвалидом – сильно хромая, он, драматический актёр, стал кукольником и достиг поразительного мастерства. Он напоминал мне моего испанского поклонника Хосе дель Баррио – такой же невзрачный на вид и неотразимый по уму и мужскому обаянию. Остроумием Зяма мог сравниться только с тёзкой Зямой Паперным. Но сверх того, у Гердта был единственный в своём роде, насыщенный магнетизмом голос – густой, виолончельный, баритональный тенор с хрипотцой. За сценой в театре Образцова, в кино, на телевидении его ни с кем нельзя было спутать.

– Зяма, правда, что когда ты до войны учился в студии Розова и Плучека (мне Валя Плучек говорил), ты танцевал не хуже Фреда Астера?

– Когда что было! Ты лучше послушай вот это…

И читал стихи Пастернака. Как никто. Кстати, у Пастернака тоже был голос виолончельного тембра.

Потом он сменил регистр и стал сыпать анекдотами, часто им самим придуманными, получавшими всесоюзное распространение. К четырём часам у меня болели скулы от смеха, а надо было идти читать лекцию о переводе разговорной лексики – диалогов в кинофильмах: учить учёных, ибо они своё дело знали туго. Кстати, мастера этого дела и итальянцы, лучше всех в Европе!

Зиновий Гердт умер несколько лет тому назад. Его место в искусстве пустует. Недавно я разыскала телефон Тани Правдиной, – она живёт на даче под Москвой, – позвонила:

– Таня, говорит Юля из Милана.

– Юля! Из Милана! Как ты догадалась, что мы тут отмечаем Зямин день рождения?!

– Мистика…

Его помнят, любят, о нём пишут. Я – тоже.

15. Медсестра Елизавета Семёновна и генерал Умберто Нобиле

Осенне-зимний грипп – это почти неизбежно. В Европе его именуют то гонконгским, то азиатским, в больничные листы советским трудящимся записывают «ОКВДП» – острый катар верхних дыхательных путей. Но лечить не умеют нигде.

Изнурительный, сухой, собачий кашель затянулся на целый месяц и было решено применить бабушкино средство: банки. Банки это одна из тех русских реалий, которые, наряду с коммуналкой и самоваром, при переводе требуют пояснений в тексте (упаси Боже делать примечания внизу страницы, это значит нарушить целостность повествования и расписаться в профессиональной непригодности).

Поставить банки проще простого. Из Сениной академической поликлиники в Гагаринском переулке пришла медсестра – пожилая грузная женщина со скорбным еврейским лицом. Неразговорчивая: удостоверилась, что банки крепко впились в мою спину, и сидит, ссутулившись, молчит, – устала, отдыхает. Равнодушным взглядом из-под тяжёлых век разглядывает нашу «living room», по-итальянски «soggiorno», в переводе что-то вроде «комнаты для времяпрепровождения», у нас же она включает всё, в частности, квадратное лежбище, занимающее чуть не треть полезной площади; тут же полки, забитые книгами и словарями, обеденный стол и «верстак», за которым я провожу большую часть жизни. Взгляд Елизаветы Семёновны задерживается на многостворчатом сооружении во всю стену – наглядном доказательстве моей бесшабашности: шутка ли, распластать вдоль стен два шкафа из нового финского гарнитура. Привлекает её внимание и гитара на стене. (Куплена в закарпатском городке, в «Спорттоварах»; помню, в одном углу, навалом, кеды, в другом, – мечта начинающих бардов, – гитары по семь рублей за штуку.)

Но самую живую реакцию, как это ни странно, вызывает у Елизаветы Семёновны кипа итальянских газет.

– Кто это читает у вас «Униту»? – нараспев спрашивает она.

– Ваша пациентка, – отвечает муж.

– Как! Вы умеете читать по-итальянски?! – оживилась Елизавета Семёновна. – Я тоже. Я учу итальянский язык.

– ?!

С трудом сдержав готовые сорваться с языка неделикатные вопросы – типа «сколько вам лет» и «зачем он вам», муж пациентки интересуется, по какому учебнику изучает Елизавета Семёновна итальянский язык.

– По «Практическому курсу» Добровольской.

В обмене радостными междометиями я не участвую, мне неудобно – лежу на животе, уткнувшись в подушку, но вижу: Елизавету Семёновну словно подменили, она на глазах преображается, оживает, выпрямилась. И – разговорилась.

Так мы узнали ключевую историю, светлый лейтмотив её жизни. В молодости Елизавета Семёновна работала медсестрой в Кремлёвской больнице. Однажды – было это в 1933 году – в её, хирургическое, отделение привезли консультанта Дирижаблестроя, покорителя северного полюса итальянского генерала Умберто Нобиле. Консилиум признал положение больного почти безнадёжным, и Нобиле, – в который раз! – приготовился к смерти. Даже причастился. Многое видала на своём веку Кремлёвка, но католического священника, мало того, епископа (нашёлся во французском посольстве) не доводилось. По словам Елизаветы Семёновны «была большая сенсация». Нобиле, однако, выжил. Врачи в Кремлёвской больнице были первоклассные, операция прошла удачно. Дальнейшее течение болезни во многом зависело от ухода, и сестра «Элизабетта» сделала всё, что было в человеческих силах, выходила генерала. Они подружились на всю жизнь. Дочь генерала, Мария, в день рождения отца неизменно произносила тост: «За здоровье Элизабетты, которая спасла папе жизнь».

С тех пор, как бы ни складывались обстоятельства, куда бы ни забрасывала его судьба, Нобиле не забывал посылать своему московскому другу слова привета.

Получать яркие глянцевые открытки было отрадно, но и боязно.

– Сейчас это в порядке вещей, никто уже не боится, а вы бы попробовали тогда, – тягуче выводит Елизавета Семёновна, – Я живу на первом этаже, так клянусь вам жизнью, каждый раз, когда ночью под окном останавливалась машина, я думала, что это за мной. Теперь совсем другое дело. Я вам скажу больше: он приглашает меня в гости, в Рим. Правда, меня не пускают, но всё-таки…

– Кто же не пускает, Елизавета Семёновна?

– ОВИР. Сначала требовали разные справки. Например, о том, что у синьора хватит денег пригласить меня на всё готовое и оплатить проезд. Когда пришли справки, они стали выяснять, кто он мне. Я говорю: очень большой друг. Но там этих вещей не понимают… Так и не пустили. На всякий случай я всё-таки беру уроки. У Ольги Николаевны Фигнер, племянницы знаменитой революционерки Веры Фигнер. Кстати, вы знакомы с Ольгой Николаевной?