Жизнь спустя — страница 38 из 80

Гуттузо узнал, что на выборах 1979 года Шаша баллотируется от радикальной партии Паннеллы, и написал ему, что «засомневался в глубине и качестве его дружбы», на что Шаша ответил: «А я в твоей не усумнился даже после того, как узнал, какую ты позицию занял по отношению к венгерским событиям и к советским танкам в Праге… Уверенный в том, что ты владеешь истиной в последней инстанции, ты решил вернуть меня на путь истинный. Так когда-то рождалась инквизиция».

Окончательный разрыв произошёл скандально. В парламентской комиссии по расследованию убийства Моро заслушивали Андреотти, и Шаша спросил, разделяет ли он мнение о связи красных бригад с Чехословакией (а за ней известно кто стоял), мнение, высказанное в беседе с ним, Шашей и с Гуттузо генсеком ИКП Берлингуэром. Берлингуэр подал на Шашу в суд за диффамацию; Шаша, в свою очередь, возбудил дело о клевете и призвал в свидетели Гуттузо. Гуттузо взял сторону Берлингуэра (партия превыше всего).

Римская прокуратура прекратила дело – против Шаши, поскольку речь шла о высказывании парламентария, а против Берлингуэра, поскольку «вымысел Шаши не содержал клеветы». (Через двадцать лет выяснится, что один из руководителей ИКП был тогда направлен в Прагу с протестом против поддержки Чехословакией красных бригад).

Ренато надеялся воспользоваться моим присутствием, чтобы помириться с Шашей, разрыв со старым другом – сицилийцем угнетал его. Так я невольно встряла в эту историю.

В последний раз Ренато и Мимиз были в Москве осенью 1982 года. Есть фотографии: мы втроём в номере и на балконе «Националя» с видом на Кремль. Я уже знала, что скоро уеду. Нормально воспринять моё решение Ренато бы не мог. Я в эмиграции была бы живым опровержением его идеалов. И жизнь подтвердила мои опасения. Зная, что я в Милане, он ни разу не подал голоса. Изменница перестала для него существовать. Правда, раза два в год у меня появлялся старый знакомый Марчелло Карапецца. Без слов было ясно: Ренато посылал его удостовериться, что я не умираю с голода под забором. Я же о нём узнавала из печати, усиленно перемывавшей ему косточки. Из газет же узнала, что он болен раком, что Мимиз, находившаяся при нём в клинике, в одночасье умерла от инсульта, что он за три месяца до смерти усыновил Фабио и оставил ему трёхсотмиллиардное наследство. Ренато любил Фабио, как сына; он очень сокрушался, что у них с Мимиз нет детей. После смерти Мимиз Ренато запретил пускать к себе Марту; с ним был только монсиньор Анджелини и захаживал Джулио Андреотти. «Я лишь помог ему умереть», – отговаривался кардинал в ответ на расспросы журналистов, допытывавшихся, действительно ли коммунист Гуттузо уверовал в Бога.

Мне вспомнилось, как Ренато снова и снова возвращался к больному вопросу: церковь не простила ему его картины “Crocefissione” (“Распятие Христа”), с обнажёнными фигурами, с обнажённой Марией Магдалиной у подножия.

– Скажи на милость, во что я должен был их одеть? – в который раз взывал он к моему непросвещённому мнению.

Я думаю, что Ренато Гуттузо был, как Ориана Фаллачи, неверующим христианином.

Как водится в таких случаях, обнаружился внебрачный сын, некий Антонелло, претендовавший на фамилию; племянники Мимиз претендовали на фамильную виллу в Велате; все они, начиная с Марты, обвиняли Фабио в том, что он воспользовался беспомощностью больного Гуттузо в своих корыстных целях. Суд решил дело в пользу Фабио Карапеццы. Вскоре умер, тоже от рака, Марчелло Карапецца. Только по-прежнему жовиальную, вездесущую Марту можно частенько видеть по телевизору.

Что у меня осталось от него? Эти обрывки воспоминаний, эстамп «Двенадцать чёрных роз», натюрморт «Листья и орехи» с трогательной надписью и застольные карандашные портреты на листках из блокнота. И щемящее чувство жалости к нему и Мимиз, и досада по поводу недостойного, скандального конца, и глухой, неистребимый протест против чумы, с 1917 года расползшейся по всему земному шару, отравившей жизнь моего и, увы, не только моего поколения.

28. Обо всём понемногу

Сан Бенедетто дель Тронто – это городок на Адриатическом побережье, где впервые за свои двадцать итальянских лет я позволила себе пасхальные каникулы. Как многие трудящиеся, снимаю номер в скромной гостинице с трёхразовым питанием. Со мной милая Наташа Марьина-Чайковская, измученная экзаменами отличница-медичка из анконского университета (Анкона отсюда недалеко). Кейфуем, объедаемся мороженым. Не по-апрельски тепло. Наташа вышагивает босиком километры по мокрому прибрежному песку.

Городок безликий, но пальмы выдающиеся, есть даже самая высокая в Европе. Я прихватила с собой книжку Умберто Эко о переводе. И по прочтении её вот что мне вспомнилось.

Начало 70-х годов. Малый зал Московского дома литераторов; за массивным столом красного дерева (ещё, небось, олсуфьевским) – гости из Италии, семь деятелей культуры, в их числе уже знаменитый Эко, менее знаменитый Д’Агата, о романе которого «Тело прежде всего» я опубликовала в «Иностранке» рецензию (запомнившуюся тем, что её похвалил сам Дитмар Эляшевич Розенталь), журналист и писатель Пьетро Буттитта (я перевела его повесть «Листовка»), миланский профессор Розьелло, вальяжный Фурио Коломбо с женой-американкой, долгие годы – представитель итальянского капиталиста Аньелли в Нью-Йорке, а ныне – главный редактор посткоммунистической «Униты» и утробный ненавистник капиталиста Берлускони. С полсотни советских писателей.

Тему «Функция литературы в современном мире» стороны поняли явно по-разному. Факт таков, что открывший бал профессор Розьелло сосредоточился на… семиотике, тогда никому на Руси неведомой. Немного погодя мой коллега Богемский, не говоря худого слова, пятясь, скрылся за дверью. Я стала косноязычно переводить редкие понятные фразы. Как в дурном сне.

Вдруг сидевший позади меня большой лысый человек начал подсказывать мне русские термины, да с таким знанием дела, что я почувствовала твёрдую почву под ногами. Это был философ и полиглот Мераб Мамардашвили.

Насилу дослушав итальянского профессора, сидевший на противоположной стороне стола с багрово-апоплексическим видом Виктор Борисович Шкловский взвизгнул:

– Напрасно вы потратились на дорогу! Всё, о чём вы тут толковали, я написал полвека назад.

Шок. Всеобщее замешательство.

Вряд ли гости, да и наши письменники, знали, что написал-то он написал, да во избежание опасного ярлыка формалиста, отрёкся!

Розьелло лепетал:

– О, маэстро… Ваши труды у нас всегда перед глазами, на самом почётном месте…

Спас положение Эко.

– Дайте-ка мне коробку спичек! – попросил он и, манипулируя половинками, как первоклашкам, наглядно объяснил принцип семиотического анализа литературного произведения.

Мастерски, надо отдать ему должное!

Далее дискуссия пошла по накатанной дорожке, всё больше о роли худлитературы в строительстве социализма. Итальянцы скуксились. За прощальным ужином, впрочем, сошлись на том, что приезжать всё же стоило хотя бы для того, чтобы познакомиться с Мерабом Мамардашвили.

Подойдя во время перерыва к Мерабу – поблагодарить за спасение, я заодно спросила, нет ли у него кого-нибудь, кто бы мог проконсультировать мою подругу Лену Немировскую, вымучивавшую в одиночку кандидатскую диссертацию об американской семиотичке Сусанне Лангер.

– Как же, как же! Пусть позвонит Юрию Петровичу Сенокосову, моему заместителю в журнале «Вопросы философии». Запишите телефон!

В итоге мы с Мерабом стали друзьями и, с моим мужем Сеней, свидетелями на свадьбе Лены с Юрой.

Судьбе было угодно, чтобы в том же апреле 2003 года, одновременно с книгой Эко о переводе «Dire quasi la stessa cosa» («Сказать почти то же самое»), вышел наш с Бьянкой Балестрой перевод «Высокого искусства» старика Чуковского. Об одном и том же, но – как (семиотическое) небо от земли.

В феврале 2004 я получила приглашение на презентацию книги Эко в миланский Дом культуры на площади Сан Бабила.

В скобках. Советизмы вроде «Дома культуры» живы поныне, как и кретинизмы типа «piccolo padre»: буквально это «маленький отец», а по мысли безмозглого переводчика «батюшка», «царь-батюшка». Привилось. В Милане есть ресторан «Piccolo padre», весь в красных тонах; хозяин вряд ли имел в виду царя, он наверняка имел в виду отца родного – Сталина.

За столом президиума, кроме Умберто Эко, сильно постаревшего с тех пор, как мы столкнулись с ним в дверях миланской библиотеки Сормани, (когда он мне похвастался: «Будешь слушать Юрия Лотмана благодаря мне. Это я его вытащил!») сидели редактор издательства Бомпиани и журналист с короткой фамилией Мо. Выступали все трое занудно. Я попросила микрофон и рассказала вышеупомянутую историю нашего знакомства с Эко. Зал встрепенулся: живое слово! А Эко уточнил:

– Это было в 1971 году, – значит, запомнил.

После чего каждое упоминаемое мною имя сопровождал рефреном:

– Приказал долго жить… Приказал долго жить…

Такое у него было в тот вечер настроение.

А я повела себя непозволительно – объяснила собравшимся, зал был полный, причём много молодёжи, что учиться переводить надо не по книге Эко, она для научной работы, а по «Высокому искусству» Чуковского, издательство Ca’ Foscarina, цена 12 евро.

Мне дружно аплодировали, потом обступили, забросали вопросами. Словом, я, как говорят итальянцы, украла у Эко сцену. Раз в кои веки! Ведь меня, затворницы, нигде никогда не видно и не слышно. Прав был Лёва Разгон, я – Пимен. Вернее в папу.

На другой день коллеги Клаудии Дзонгетти звонили ей и говорили, что в Доме культуры подохли бы от скуки, если бы не одна синьора-блондинка.

«Синьора-блондинка», вот я кто! Папина дочь, без всякого позыва к самоутверждению. Впрочем, и мама «синьоры-блондинки», тщетно требовавшей от мужа инициативы, тоже оказалась непробивной трудягой. Словом, у меня на сей счёт тяжёлая наследственность.

Странно: в моём характере с этой инертностью соседствует некоторая лихость. Я первая прыгнула с парашютом с 32-метровой вышки в Ленинградском парке культуры; прыжок с парашютом входил в обязательный комплекс ГТО, «Готов к труду и обороне». Самый видный и спортивный парень нашего курса мялся-мялся и полез по крутой винтовой лестнице вниз, навек потеряв лицо в глазах вздыхавших по нему однокурсниц. В бассейне я запросто прыгала солдатиком и головой вниз с шестиметрового эластичного трамплина. Занималась конным сп