В январе у меня каникулы… Нина перенесла операцию… Хорошо бы её навестить… Я согласилась.
В самолёте интервьюэрша подсела ко мне, на свободное место, с блокнотом и состоялся такой разговор:
Она:
– Придумайте мне ключ к беседе! Не вдаваясь в подробности… (Как они боятся узнать лишнее!).
Я:
– Было бы интересно расспросить Берберову и порассуждать, например, о том, почему слава пришла к ней только в восемьдесят пять лет.
Она:
– Да, почему?
Я:
– До 1950 года она жила во Франции, а французская просоветская левая интеллигенция игнорировала русских писателей в изгнании.
Она:
– Что значит «в изгнании»?
Я объясняю. Нахмурилась, молча встала и, перед тем как пересесть на своё место, ощерилась:
– Утробный антикоммунизм!
– Почему «утробный»? Рациональный! – уточнила я, по существу не возражая.
На этом консультация закончилась – газета «Репубблика» зря потратилась на мою командировку.
В Филадельфии, не раздеваясь и не поставив чемоданов (по той причине также, что при пересадке в Бостоне они на два дня исчезли), позвонили Берберовой. Нина Николаевна – римской журналистке, ледяным тоном:
– Никакой встречи не будет. Я занята, лечу на неделю в Нью-Йорк, к Аведону. А Юле передайте, пожалуйста, пусть возьмёт такси и приезжает!
– Но, госпожа Берберова, мы же договорились…
– Надо было перед отлётом подтвердить! – и бросила трубку.
Тут мне тоже стало не по себе. Придумываю:
– Звоните Калассо, только он может укротить строптивую!
К счастью, Калассо на месте. Его мнение:
– Единственный человек из русских, с которым Берберова ещё не поссорилась, это Добровольская.
Звоню я:
– Нина Николаевна, имейте совесть! Люди, чтобы взять у вас интервью на две странички, летели через океан…
Насилу уговорила свидание со знаменитым фотографом на день отложить.
Филадельфийская квартира Нины была до странности похожа на мою теперешнюю миланскую. И книжные шкафы у Нины точно такие же, как мои, из ИКЕИ. Над столом знаменитая парижская групповая фотография: молодая Нина Берберова и ареопаг: Ходасевич, Павел Муратов, Зайцев, Ремизов, Андрей Белый, Бахрах, Осоргин.
Моей помощи для интервью и тут не понадобилось: говорили по-французски. Нина то и дело отвлекалась:
– Открой новый Ларусс на букву Б: увидишь, перед Бердяевым, Булгаковым и Буниным теперь стоит Берберова!
Или:
– Взгляни на эту афишу французского фильма «Аккомпаниаторша»! Ты видишь, какими мелкими буквами эти наглецы набрали имя автора рассказа?
Немного погодя, снова:
– Открой Ларусс на букву Б…
Теперь, когда пришло признание и благосостояние, такую инфантильно-триумфальную реакцию давала многолетняя, незаслуженная, обидная безвестность. Я жалела её и безропотно открывала «Ларусс на букву Б».
Она очень изменилась. Не только потому, что исхудала и ещё больше стала походить, по её собственному выражению, на китайца. Ничего не осталось от былой уверенности в себе. Возможно, сказалось то, что она договорилась со своим литературным агентом, французом из Арля, что в обмен на пожизненную ренту она предоставляет ему право полностью распоряжаться её литературной продукцией. Ей не надо больше думать о завтрашнем дне, этот вечный груз свалился с плеч, но всё решать за неё будет отныне другой человек. Надо было знать Нину Николаевну раньше, чтобы понять глубину перемены.
После интервью она пригласила нас обедать в ресторан недалеко от дома. Видя, что она надевает пижонский ярко-жёлтый пиджачок, я переполошилась:
– Нина, на улице январский мороз!
– Пиджак тёплый, кашемировый. Парижский!
С ней не было сладу. На улице, под ледяным ветром, она сдалась; я закутала её в свой шарф.
В ресторане завсегдатаи с ней почтительно здоровались, обслуга наперегонки обихаживала. Говорила она, греша невежливостью, только со мной. Главным образом, о последней из ссор: с Иосифом Бродским.
– Я после этого руки ему не подам!
Выяснилось, что она не может простить Бродскому слов: «Меня теперь жертвы не интересуют, меня интересуют палачи». Не поняла идеи?
После обеда, дома, пили чай. У неё был припасён торт. Когда я пошла на кухню за посудой, я обнаружила одну – одну! – чашку.
– Нина, а где чашки?
Она смутилась:
– Разбились… Я больше ничего не покупаю…
Подтекст: «Зачем покупать, всё равно скоро умру». Чай пили из бокалов.
Я, чтобы переключить разговор на постороннюю тему:
– Нина, за кого ты голосовала на президентских выборах?
– Ни за кого. Мы, девяностолетние, договорились больше в выборах не участвовать.
Переключения не получилось, и я поворачиваю ещё круче в сторону:
– В каком платье тебя будет снимать Аведон?
В глазах сверкнул лучик, сработала нетленная ewig weiblich, вечная женственность:
– Идите сюда, я вам покажу!
В спальне журналистки сели на кровать, а я осталась стоять в дверях, и мне было хорошо видно, как лицо Нины в зеркале, когда она приложила к себе красивое чёрное платье («Учтите, итальянское! – уточнила она) на мгновенье преобразилось, явственно проступили черты той Нины, что смотрит с обложки её воспоминаний «Курсив мой».
То же, наверное, уловил и знаменитый нью-йоркский фотограф, если на фотографии во весь рост девяностолетняя Нина держит в руках, лицом к зрителю, свой портрет в молодости.
Post scriptum. Поставила точку, а расставаться с Ниной не хочется. Полезла в сундук с архивными завалами, до которых никогда не доходят руки, вытащила берберовскую папку с рецензиями, интервью, фотографиями на фоне глицинии и обнаружила пачку писем. Перечитала. Они отражают её спектр. Это:
– неостывшая радость от того, что мы нашли друг друга: «Увидимся ли когда? Как я мечтаю об этом!» (Принстон, август 1983);
– родство душ: «У Вас работоспособность мне близкая и знакомая, и я радуюсь, что это так» (ноябрь 1984);
– назидательность (таких, как я, надо учить): «Я Вам вышлю подписанное нотариусом письмо моё к Вам об условиях перевода, без этого нельзя (подчёркнуто ею – Ю. Д.), мы с Вами живём в капиталистических странах, о деньгах говорить необходимо» (май 1985);
– совпадение характеров: «Ужасно с Вами легко делать дело» (1987);
– хлынули эмоции: «Спасибо Вам за всё. Волнуюсь днём и ночью. Как много значит для меня Италия. Прямо душу раздирает, когда думаю, что меня будут читать в этой незабвенной волшебной стране» (31 декабря 1988);
– в ответ на мою самозащиту: «Я не могу тебя ругать. Я тебе до гроба жизни благодарна за всё…» (1989).
32. Любовь к трём апельсинам
Что было с моим левым коленом, так и не установили. Оно ныло, как кариозный зуб, я охромела. Лечащим врачом у меня был миниатюрный доктор Нани, на бланке врач-хирург, а на самом деле гомеопат, антропософ – штейнерианец.
– Надо ехать в Ронченьо, – заключил он.
Единственный в Италии штейнеровский санаторий – «Сан Рафаэле» в Ронченьо под Тренто – лечит минеральной водой источника Левико устрашающего цвета бычьей крови.
Некуда деваться, пришлось потратиться и ехать, пожертвовать июлем.
Произнося сакраментальное: «Присаживайтесь!», доктор Гаспери увидел на новенькой истории болезни мою длинную неитальянскую фамилию и ахнул:
– Какое совпадение! Я только вчера из России, и моя первая пациентка после отпуска – русская!
В Россию Стефано Гаспери с женой Николеттой ездили за сыном. После долгих хлопот, перед которыми многие бездетные пары пасуют, они получили возможность усыновить ребёнка в детском доме Ростова-на-Дону. Почему Ростова-на-Дону? Отец доктора Гаспери воевал на Дону и выжил благодаря сердобольным деревенским бабам, жалевшим доходяг итальянцев. (Вряд ли варёная картошина или кусок хлеба доставались от них немцу). С тех пор в семье Гаспери культ России.
У входа в детский дом выстроился весь персонал во главе с директоршей. Взволнованные, всю ночь не сомкнувшие глаз, будущие родители пробирались по проходу между кроватками, когда девятимесячный Серёжа протянул к Николетте ручки. Так решилась его и их судьба.
Николетта привезла Серёжу, ныне Давиде Серджо Гаспери, ко мне в санаторий, знакомиться. Толстоморденький крепыш-мужичок в коляске всё норовил встать, ему не лежалось – не сиделось.
– Ты родился в рубашке, малыш! – сказала я ему.
Неужели это были последние услышанные им в жизни русские слова… Надеюсь, что нет.
Я провела в их счастливом доме, посреди цветущего сада, воскресенье. Перед обедом короткая молитва. Простота. Доброта. Тишина. Нетягостные перерывы в разговорах…
В моей памяти теплились обрывки сведений о Штейнере в связи с биографией Андрея Белого. Маловато. Стефано надавал мне книг по антропософии.
Как то он обратил моё внимание на то, что нынешний главный теоретик антропософской мысли – русский, Сергей Прокофьев (живёт в Германии). До меня долго доходило, что это имя, не только как композиторское, мне не ново. Наконец, дошло: Сергей Прокофьев это же выросший внук Лины Ивановны Прокофьевой!
Дело было так. Позвонил Паоло Грасси из Милана и попросил связаться с Линой: в Ла Скале ставят «Любовь к трём апельсинам», нет ли у неё – чтобы поместить на обложку программки – какой-нибудь подходящей фотографии или рисунка…
Мы с Паоло познакомились с вдовой Прокофьева в директорской ложе Большого театра, где за ней было закреплено постоянное место, (Слава Богу, догадались!). А я с ней регулярно встречалась ещё и в итальянском посольстве: мы обе были отказницы, и посол настоятельно рекомендовал приёмы не пропускать.
– Ох, тяжко мне, старой! – кряхтела Лина.
Что говорить, годы и невзгоды сказывались, спасал разве что испанский темперамент.
– У меня сил только на что-нибудь одно – или на парикмахерскую, или на посольство, а надо в один день и то, и другое!
Стало быть, у Паоло просьба к Лине, а Лина к директору Ла Скалы Паоло Грасси очень расположена. Звоню ей. Она мнётся: