Жизнь спустя — страница 49 из 80

Моё трёхмесячное отсутствие мама пережила сносно; подстраховывали Наталья Михайловна, друзья. Накануне моего возвращения она ездила кататься с приятельницей на речном трамвае по Москве-реке, я нашла её бодрой, оживлённой. Заставляла меня по сто раз рассказывать о моих итальянских похождениях.

И вдруг в субботу, 21 июля:

– Знаешь, Ю, я в среду умру…

Моя мама боялась и не хотела умереть, но никогда не говорила о смерти. Что же это было? Одёрнуть её, мол, не глупи, у меня не хватило духа. Я онемела. В среду, к 11 утра, пришла знакомая медсестра из поликлиники. Она возилась с уколом, когда я услышала вскрик и стон… Это был конец.

Захлёбываясь слезами, упрекая себя и судьбу, я ополчилась на бедную медсестру.

– Скажите спасибо, что мама не мучалась… что скоропостижно… – увещевала меня добрая женщина, стоя надо мной и прижимая мою голову к своему большому, мягкому животу.

Я, рыдая, зло выкрикивала:

– Да, не мучалась! Да, скоропостижно! А семь лет в аду, под дамокловым мечом?!

Что было потом, не помню.

Я так и не узнаю, продлили ли маме жизнь болгарским мелилом сердобольные физики, и как она угадала, когда умрёт. Устала бороться, сдалась? Но ведь ей до конца было интересно и было, чем жить…

Тогда в течение полуторых лет скончались все трое: моя мама, мамина сестра Лена и брат Борис. Борис ещё не старый, прошёл невредимым всю войну, не дописал свои военные мемуары.

Моя любимая тётка Лена умирала в рядовой советской больнице в Ленинграде; лучше бы я этого не видела, тем более, что она уже меня не узнала.

Из Ленинграда я возвращалась в промозглом, пропахшем уборной, полупустом вагоне; хотелось выть от тоски. Спасение пришло из радиоузла: включили запись «Концерт Виктории Ивановой». Твой голос – флейта, незабвенная моя Иечка, то грустный, то задумчивый, то озорной, как всегда, взял за душу, просветлил.

«Вам не понять моей печали…» – пела ты, и слёзы облегчения, – я их не вытирала, чтобы не привлекать внимания попутчиков, – текли ручьём по щекам, за воротник.

В ночь с 13 на 14 марта 1981 года, в лондонской клинике, после операции на сердце, скончался Паоло. Ему было шестьдесят три года. Боюсь словами затмить смысл того, что было до этого и после.

– Ты мне что-то в последнее время не нравишься! – категорически заявил Лев Разгон и завёл разговор о круизе Одесса-Афины-Неаполь-Генуя со слов каких-то своих знакомых, вернувшихся из этого круиза в восторге, – Или ты забыла, что ты выездная?

– Успеется, – вяло отмахивалась я.

– «Мой друг, нельзя нам жить неторопливо…», – цитировал Лёва Гамзатова в переводе Гребнева. – Поезжай! Потом расскажешь нам с Рикой про Акрополь.

Ежеутренние Лёвины звонки, с незапамятных времён начинавшиеся со слова «Проверка!», стали целенаправленными. К лету они с Рикой меня доконали. Я поехала в круиз.

Всё было не по мне, начиная с самой Одессы. Как она потускнела с тех пор, как мы побывали там на майские дни втроём – Сеня, я и Лена Немировская! Я уже не говорю об Одессе гениальных скрипачей и всевозможных талантов; скрипачи были давно в Америке, а таланты в Москве. Я говорю об одесской неповторимой жовиальности, о заурядных одесситах, что были на выдумки хитры. (Совсем как неаполитанцы, которые фабрикуют майки с чёрной полосой, изображающей пристежной ремень: легче жить и не оштрафуют!) Помню бабелевских мошенников в гостиничном ресторане: соседний с нашим стол был заказан на двадцать персон, но у нас на глазах состав постоянно менялся, так что вместо двадцати человек поужинало вдвое больше.

Сейчас всё было не то, Одесса увяла, обезлюдела, заурядные тоже перекочёвывали в Бруклин.

Круиз оказался большой лажей. Компания, разговоры, затейник по вечерам – всё было мне против шерсти.

В генуэзском порту меня встречали Грациелла Гандольфо и приговорённая московскими врачами к скорой и мучительной смерти дочка Лены Немировской Таня. У толстушки Тани был решительно цветущий вид.

– Я поступила на работу, – по привычке прищуриваясь, хвасталась она, – В портовую гостиницу. Застилаю за утро двадцать пять постелей!

Лет с шестнадцати Таня медленно, а потом всё стремительнее угасала. Преодолела все чудовищные препоны – вступительные экзамены в университет, на филфак. И не смогла там учиться: навалились марксизм-ленинизм, истмат-диамат, научный атеизм… Врачи поставили диагноз: болезнь Кушинга, безнадежное мозговое заболевание, и атаковали, видимо, противопоказанными ей лекарствами.

В это время в Москве совершенствовала свой русский язык студентка генуэзского университета Мади Гандольфо. Услышав о смертном приговоре Тане, она кинулась звонить домой, в Дженову Куинто, брату:

– Джанпьеро, обзвони своих ребят! Надо, чтобы кто-то приехал в Мос кву и женился на Тане, её необходимо срочно увезти в Геную и положить в больницу!

Полчаса спустя Карло Тарантино – дай ему Бог здоровья! – договаривался с Таниными родителями, чтобы они встречали его в Шереметьеве.

«Отпраздновали» свадьбу, проводили «молодожёнов» в Геную. В Генуе Таню положили на обследование в одну из лучших итальянских больниц, Сан Мартино. Через месяц выписали, настолько, как я сама убедилась, окрепшую, что она была в состоянии застилать по-итальянски, что вовсе не просто, двадцать пять постелей за утро.

В Дженове Куинто под Генуей, на вилле Гандольфо, меня поместили в комнату Мади (ещё полную игрушек); Таня жила в гостевой; у них в нижнем помещении всегда наготове полдюжины спальных мест; у ребят, пока они не выросли и не разъехались, всегда были гости – кто проездом, а кто подолгу.

На следующий день нас с Грациеллой принял завотделением больницы.

– Общеизвестно, что советская медицина – лучшая в мире, – начал доктор за здравие. А кончил за упокой: – Непонятно, как московские врачи могли допустить такую ошибку в диагнозе! У Тани типично психосоматическое недомогание, а нарушенный обмен веществ надо лечить диетой.

Призрак Кушинга рассеялся. Таню впоследствии, увы, настиг диабет, тоже не сахар (!), но она, слава Богу, жива. Пожив у Гандольфо с полгода и не сумев пустить корни в Италии, что практически невозможно, она переехала в Лондон и вышла замуж за единственного в своём роде англичанина: гениалоид Леон Конрад, сын египтянки-коптки и натурализованного поляка-инженера, после лондонской консерватории работал на дому концертмейстером (квартиру они с Таней получили через филантропическое общество, а когда получили небольшое наследство от матери Леона, то купили дом), стал специалистом по постановке голоса не только певцам, но и менеджерам; ныне он известный специалист по модной в Англии и Америке художественной вышивке, аспирант-искусствовед. Про их Катю я уже говорила. Забегая вперёд, скажу, что в начале перестройки, как только Лена с Юрой смогли выехать заграницу, мы втроём съехались у супругов Конрад в Лондоне.

– Леон, за что ты любишь Таню? – нескромно поинтересовалась я.

Он не удивился моему вопросу, ответил (по-русски) без запинки:

– Потому, что мне с ней никогда не скучно!

Из Дженовы Куинто я перебралась в Милан к Эми. Прошло уже несколько месяцев, а надписи на могиле Паоло ещё не было. Бюрократическая волокита? Его похоронили на миланском кладбище Монументале, во внушительной усыпальнице, предназначенной для почётных граждан города. В Переделкине, сидя на скамейке, на могиле Пастернака, Паоло, знавший толк в кладбищенских делах, позавидовал простой цементной стеле под тремя соснами, будто предчувствовал, что будет лежать в коллективе.

Другая моя встреча с Паоло состоялась на его родине, в апулийском городке Мартина Франка, где каждый год проходит задуманный им фестиваль оперы, как нельзя лучше гармонирующий с окружением. Не только место действия – двор герцогского дворца, но и сам городок похож на оперную декорацию.

Передо мной, гостем фестиваля, распахнулись дружеские объятия – здесь на Паоло молятся. Все, начиная с хозяина Hotel dell’Erba, где он всегда останавливался, меня встречали словами: «Мы с Паоло были не разлей вода». Двоюродный брат Паоло, сенатор Джулио Орландо, встретил меня и вовсе по-родственному, мы с ним были старые знакомцы, ещё с Москвы. (На моём счету имелась и делегация италь ян ского Сената); позднее Джулио познакомит меня со своей женой Джованной Бем по рад, переводчицей на итальянский, ни больше ни меньше, как «Илиады» и «Одиссеи».

Нина Винки – чёрное платье в белый горошек, детская седая чёлка – естественно, была со мной суха. Интересно, как она поступила с кипой моих ответов на письма Паоло. Её не любили – не знаю, за что. Если судить не по эмоциям и не с точки зрения эстетики, а по делам, Нина Винки – положительный, благородный человек. Она всю жизнь верой и правдой служила трудной – ох какой трудной! – двоице: Грасси и Стрелеру. После инсульта она оставалась при Паоло одна. Когда «национальному монументу» Джорджо Стрелеру грозила тюрьма за растрату субсидий Европейского фонда театру Пикколо (кокаин стоит дорого), она взяла вину на себя (и Джорджо, сукин сын, допустил!), получила два года условно.

…Вокруг благолепие, но как тяжело на душе и одиноко… Может, не стоило принимать приглашение? Не поменять ли билет на завтра? Администратор фестиваля музыкальный критик, очень славная Франка Челли не может взять в толк, почему я заспешила. Договорились отложить разговор об отъезде на завтра.

Пока суд да дело, решаю пойти побродить. Вспоминаю рассказы Паоло об этом ослепительно белом, чистеньком чудо-городке. Дубовые двери на века… Девушка босиком моет мыльной водой тротуар и мостовую перед домом. Неистовствует августовская герань. Здесь Паоло любил гулять после часу ночи, по ка зывать приезжим друзьям и журналистам укромные уголки, известные только ему.

В библиотеке бесчисленные фотографии – Паоло во всех ипостасях. Есть и знаменитая, из его книги «Мой театр», времён московских гастролей Ла Скалы 1974 года: Паоло в Большом театре, в отведённом ему кабинете за письменным столом, а на стене за его спиной – портрет Ленина.