Данте был бы доволен.
К концу третьего часа взмыленному эскулапу (чеховское слово) подвернулась подходящая жила и “pace maker” был водворён на своё место, под левую ключицу.
В палате, – спасибо, одноместной, – возвращаюсь к действительности. Что теперь? Я и так зажилась, 96, а сейчас, когда «вместо сердца пламенный мотор», как мы певали в нашем пионерском детстве, вообще конца-краю не видно. Сюсюкать о долголетии это либо верхоглядство, либо лицемерие. Долголетие это хвори, хвори и умирание, когда отказывают глаза, уши, ноги… Пожили бы с моё, с долголетней головной болью. И с тяжестью на душе.
Под напором текущих событий я похерила на этом месте страницу текста с ламентациями по поводу собственной бездарности – как я не сумела обеспечить себе старость и вынуждена принимать ежемесячную денежную помощь от скинувшихся друзей и благодарных учеников, чтобы было чем заплатить badante-помощнице, без коей обходиться невмочь. А события, точнее, событие заключается в том, что Президиум Совета министров Италии присудил мне пенсию Баккелли, 24.000 евро в год.
…Стоп. Распахнулась дверь, идут мои дорогие навещатели. Но кто этот незнакомый человек, что беседует с моим нежным другом и душеприказчиком Филиппо Гаджини? Рослый, ладный, между пятьюдесятью и шестьюдесятью…
Преподнося цветы и швейцарский шоколадный набор, он извиняется:
– Простите, ради Бога, что я так… нахрапом… Вместо того, чтобы дождаться, когда вас выпишут…
– Да кто вы такой? – спрашиваю.
– Меня зовут Рино Трингале, по профессии я инженер-информатик, живу в Швейцарии. Но в данном случае важно другое. Я, шашист, только вчера во Флоренции, на встрече «Друзей Леонардо Шаши», узнал, что в Милане давно живёт и работает переводчица Шаши на русский язык Юлия Добровольская. Я схватился за голову, – то есть как, в Милане, у меня под боком, ни больше ни меньше, как переводчица Шаши… И я кинулся вас искать. Телефон мне дал профессор Иццо… Вы с ним знакомы, вы подарили ему «День совы» и «Египетскую хартию» в своём переводе.
– Помню, помню. Как он поживает, профессор Иццо? И в каком смысле вы «шашист»?
– Сейчас объясню… Леонардо Шаша – итальянский писатель европейского масштаба, Шаша – человек, гражданин, эталон либеральной мысли – сопутствует мне всю жизнь, наставляет, вдохновляет. Его «сицилийскость» мне дорога не только потому, что я сам сицилиец…
– Часом не пишете ли и вы?
– Пишу.
– Прозу?
– Не совсем. Моя книга называется «Восстание» (по-итальянски Rivolta), она об Октябрьской революции, на мой взгляд, самом великом событии современности. («Увы, – вздохнула я про себя, – очередной коммуняцкий бред о светлом будущем человечества»). Вы со мной согласны?
– Насчёт того, что самое великое, – да, но только со знаком минус. Великая ленинская утопия стоила целого моря крови и при каждой попытке осуществить её до конца рождала рабство и нищету.
Мой собеседник забеспокоился:
– Нет, нет, у меня своё видение русских событий 1917 года, основанное на тысячах прочитанных страниц и на долгих беседах с замечательными русскими друзьями. Если вы разрешите, я дам вам почитать…
На другой день «Ривольта» лежала у меня на тумбочке. Я честно пыталась читать, попутно даже исправляла ошибки в транскрипции русских имён, но неподходящий антураж и, прямо скажем, предубеждённость застопорили.
Через неделю меня выписали и наши встречи с Рино передислоцировались на Корсо ди Порта Романа, 51. С ним было нескучно. Вот только чего я не могла взять в толк, так это как он, деловой человек, успешный предприниматель, владелец двух предприятий, может тратить кучу времени на писательство. Невероятно, но факт. Факт, признаться, в моём духе.
– А что говорят о вашем хобби жена, коллеги? – любопытствовала я.
– Жена хвалит, коллеги завидуют. (Жена у него преподаватель французского, дети – сын и дочь – студенты).
Вскоре он спросил:
– Можно я поступлю, как Мила Нортман, – попрошусь к вам в друзья? (Значит, прочитал мой «Постскриптум»).
И мы перешли на ты.
Однажды Рино явился с большим чемоданом, чемодан был полон ароматических трав, которые он накосил с утра перед своим домом. Миляга.
В этом же июне у меня стряслась очередная старческая беда: я ослепла на левый глаз, – maculopatia, пятно на сетчатке. Правый ещё видит, но не настолько, чтобы читать. Господи, как же теперь жить?!
Вспомнила слова Рино: “Если тебе понадобится помощь, дай знать; всё, что в моих силах, я сделаю”. И я попросила его помочь мне задействовать правый глаз. (Мой окулист отказался).
Он, не откладывая, взял дело в свои руки. Посадил меня в машину и отвёз сначала в Брианцу, потом к себе, в Швейцарию. Брианцольский оптик, – видно, тоже “eccellenza”, – сумел сделать то, чего в Милане не могли: правое очко. Теперь, плюс лупа, я могу читать текст столбиком; например, газету, и, благодаря Людочке Хаустовой, подарившей мне её, – электронную book аршинными буквами.
Быстро и ловко (технарь!) Рино решил и другую почему-то неразрешимую в Милане задачу: отключил, заклеив тонким пластиком, левое, теперь только мешавшее очко.
Услышав, как Бьянка Балестра выкраивает время, чтобы почитать мне вслух, Рино вызвался:
– Я тоже могу.
Он приезжал, для простоты, на поезде. Начаёвничавшись и наговорившись, мы садились рядком прорабатывать «Ривольту».
У меня вызвала сомнение сцена с обнажённой красавицей-революционеркой, которая, стоя во весь рост на мчавшейся по ухабам телеге, пламенно агитировала за “мирную” революцию без кровопролития.
В ответ на эти мои сомнения Рино напомнил о двух русских девицах (о них писали все газеты), которые выступили topless против Путина в московском Храме Христа Спасителя.
– Явление того же порядка, не правда ли? – стоял на своём Рино.
В пользу сцены с обнажённой революционеркой-пацифисткой у Рино имелся также тот довод, что она, эта сцена, основана на подлинном событии, описанном ему его сибирской приятельницей Юлией, на которую, кстати сказать, он не может нахвалиться, так она умна, учёна и обаятельна. Так вот, женский персонаж «Ривольты» – это прабабушка Юлии, народоволка голубых кровей.
Итальянская любовь к России, как и русская к Италии, общеизвестны, а Рино любит Россию всерьёз, переживает страстно за её злополучную революцию, которая, как он хорошо знает, была большевистским государственным переворотом, и одержим желанием поделиться своим переживанием с читателем. Есть в этом его порыве что-то наивное, детское. Хотя, не скрою, мне сродни такие люди, способные отчаянно, «по-диссидентски» принимать к сердцу общую беду.
Он мне как-то признался:
– Меня так и подмывает поехать в Рим, стать перед Квириналом на коврик с отчётливой цитатой из Шаши, – дескать, вот, из какой я партии, – и во весь голос выдать им всё, что я о них думаю, о их продажности, бездарности, никчемности. Пусть бы меня услышали не больше, чем три десятка случайных свидетелей-прохожих, но я бы, честное слово, отвёл душу!
Хожалки
Надеваю я утром пижамочку,
Выхожу покурить в туалет
И встречаю Марусю-хожалочку
Сколько зим, – говорю, – сколько лет!
В конце 90-х у меня оставался только один университет – Католический – и, под занавес, Государственный, оба в Милане. В последней в моей жизни аудитории сидело сорок студентов. Мне было тогда 86 лет.
С последним уроком жизнь оборвалась, навалилась старость.
Душа моя, уж никуда не годна я
Под старость жизнь такая гадость…
уныло вторила я пушкинской старухе.
Впрочем, нет, был ещё всплеск. Под дружеским нажимом я накатала «Post Scriptum. Вместо мемуаров». Эйфория от его успеха продержала меня на плаву ещё какое-то время. Недолго. Спохватившись, что тупею, как-то цепенею, я завела привычку проверять себя на сообразительность: пописывать. Лев Разгон был прав, после девяноста всякий пишущий оскудевает и должен поставить точку. Однако бостонская «Чайка», по старой памяти эти мои вымученные писульки, публиковала и – вот сюрприз! – на них взволнованно откликнулись люди, причастные к описываемым лицам и событиям: в их числе Анна из Москвы и Сергей из Омска, оба инженеры – дети Мирона Тетельбаума, лишь из Чайкиных публикаций (и потом из самого «Постскриптума») узнавшие трагическую историю своего отца. В Вашингтоне объявилась неведомая мне дотоле двоюродная племянница Алина – преподаватель испанского языка в тамошнем университете. Звонили, писали бывшие ученики – дипломаты на пенсии.
Тем временем мне перевалило за 95. Чувствую, стала сдавать, нужна помощь – постоянная, а не три раза в неделю по три часа, как при незабвенной Виттории. Виттория Конте, пожилая плотненькая калабрийка с умными чёрными глазками на добром лице, не от хорошей жизни пошла в домработницы. Муж – шофёр, рыжий красавец и бабник, padre padrone, то бишь самодур, бросил её с четырьмя детьми и уехал с любовницей-болгаркой в Болгарию. «Я у вас отдыхаю душой», – приговаривала бедняга Виттория; она у меня «отдыхала» шестнадцать лет.
Забредший ко мне мой итальянский муж Уго Джуссани, проведя у меня полдня, смекнул что к чему, и, добрая душа, начал посылать мне на подмогу свою перуанку, которой он платит ежемесячно зарплату за то, что она ухаживает за его немощными, неимущими миланскими родственниками. Перуанка удивлялась, как я в свои годы справляюсь сама. «Теперь у всех стариков есть badante», – авторитетно заявляла она.
Примечание: раньше о престарелых родителях заботились в семье, но когда женщины пошли работать, возникла потребность в посторонней помощи, и в Европу из бедных стран за тысячу евро в месяц – ухаживать за стариками (по-итальянски badare ai vecchi, отсюда неологизм la badante – помощница) устремились женщины, надолго покидающие детей, мужей и собственных стариков. Другой вопрос, скольким здешним старикам эта помощь по карману.