Жизнь спустя — страница 69 из 80

орая оказалась весьма горячей, а, приехав, вдруг, почувствовал, что меня шатает, и я плохо держусь на ногах. Поэтому вчера я – почти как президент – залег в мою «кремлевку» – на диван. И укрывшись, лежал целый день до вечера, который украсил твой звонок. Как же мне сладко представлять себе, как ты сидишь на диване, читаешь мою книгу и метишь карандашом позорящие меня слова и страницы. Очень бы хотелось, чтобы кто-нибудь мало со мной знакомый, или же совершенно незнакомый, прочитал книгу и сказал, представляет ли она интерес. Дай кому-либо из твоих многочисленных друзей, умеющих читать по-русски.

Вчера звонил Алеша – он это делает регулярно – пока у него такая возможность есть. Беспокоюсь за его судьбу. Вообще – близкие люди существуют, чтобы о них беспокоиться. Одни только неприятности от них! А на улице – мелкая пурга, холодный ветер и это будет тянуться целых полгода. Чтобы пережить русскую зиму, надо было быть или помещиком, или же – сейчас – зарубежным туристом. А нам, простым людям, это – до невозможности.

Не знаю, распишусь ли дальше. Начал рассказ для книги «Аллея праведных», но написал несколько страниц и оставил, перекочевав в госпиталь для инвалидов. И еще не знаю: буду ли продолжать над этим трудиться. Для этой «аллеи» у меня есть несколько сюжетов, но пока еще нет того боевого состояния, какое у меня было, когда я у тебя писал рассказ про начальника полиции.

Начал потихоньку читать. Потихоньку – потому что за время болезни я отвык от чтения. Я читал только газеты и детективные романы, а это чтением не является, и должно иметь какое-то другое название. Сейчас начал потихонечку читать. Но поймал себя на том, что не могу читать беллетристику. Не могу читать что-то придуманное, как бы оно хорошо ни было придумано и написано. Читаю потихоньку исторические сочинения, главным образом, касающиеся последних 200 лет существования нашего любимого государства, которое ни в чем не изменилось. Читаю и поражаюсь количеству бессовестного вранья. Простого, элементарного вранья. Хорошо еще, что я теперь стал к этому всему более спокойно относиться. Да ведь, и у тебя, я всегда выбирал из твоих огромных запасов что-то историческое и наслаждался, лежа на большом, просторном диване. У меня даже такая фотография есть.

Забыл рассказать еще об одном тронувшем меня звонке. Вдруг вчера позвонила Милена. Я ее так мало знаю, а она изредка шлет мне открытки из экзотических мест, куда ее заносит с Рихтером, или же звонит. Вот вчера позвонила и рассказывала, что была у тебя, и мне это было очень радостно.

Кончаю это затянувшееся письмо, чтобы скорее отправить. С тех пор, как я стал верить в почту, поднялось настроение и даже вера, что когда-нибудь почтальон принесет мне большой конверт, надписанный таким четким, таким милым почерком.

Очень мне хочется знать все про тебя и про всех твоих друзей и знакомых. Ведь Италия превратилась в какой-то кусок – может половину, может больше, – моей жизни.

Наташа, естественно посылает все приветы. Поцелуй друзей, особенно Розанну, которая меня бесконечно трогает своей привязанностью ко мне.

Обнимаю и целую, моя хорошая, моя родная,

твой ЛР.

Москва, 13.XI.1995

Юлик, родная моя душенька! Весь вчерашний воскресный день был полон тобой. Сначала приехали Эля и Аттилио с посылочкой /что не редкость/ и письмом /явлением крайне редким/. И, конечно, расспросами и рассказами. Как ты понимаешь, из непрерываемого даже выстрелами, рассказа Эли, выловить деловую информацию не так-то просто. Но хоть узнал мнение Эли и художника, что ты «очень хорошо выглядишь» и даже поправилась и округлилась на лицо…

А потом вдруг из Ленинграда мне позвонила одна из твоих крестниц, ее зовут Алесся /фамилию я забыл/, это она, оказывается, пишет диссертацию о Меттере, и мало того, что виделась с ним, собирается через неделю приехать в Москву и собеседовать со мной. Зачем? Но поскольку это твоя крестница /первым делом сослалась на тебя/ и Меттер, то пусть приходит. Потом позвонила Зина и я передавал ей информацию о тебе. А уж совсем поздно позвонила Марина, сказала, что в конце месяца приедет с Ренцо, и я у нее тоже выуживал что-нибудь про тебя. Зажрался! Ведь у меня передо мною целое твое и большое письмо.

Грустное оно. Ах, Юлик! Мало тебе, что у тебя цистит, непрерывная работа со словарем, продолжающиеся заботы о твоих цыплятах, уже выросших в больших кур; мало тебе всего этого, ты еще тратишь свои нервные окончания на ихнюю правительственную возню. Гори они ясным огнем! Никакие коммуняки уже никогда ничего сделать не смогут. Я даже нашего Зюганова не боюсь. Хотя, очевидно – коммуняки и займут большинство нашей Думы. Занять займут, да ничего не сделают. Те, кто уже нахапал денег – ничего им не отдаст. И в любой Италии и где бы то ни было, те, у кого деньги, ничего никогда коммунякам не отдадут.

Книжку свою потихоньку раздаю, и мне приятно слышать о ней лестные отзывы. Даня – так тот мне заявил, что это лучшая автобиографическая книга, которую он читал. Ну, такое можно произнести только в том состоянии старческого маразма, когда забыл все прочитанное за предыдущие 80 лет. Но я ее перечитал, /что всегда очень трудно/, и нашел в ней много простоты и наивности, которые я считаю положительным элементом всякой книжки. Вернулись из дальнего и драматического вояжа Лена и Юра. Драматического, ибо в Праге на их глазах внезапно умер Эрнест Геллер, у которого они остановились. Очень печально. Я с ним познакомился еще в I989 году, в Кембридже, а потом частенько встречал у Лены. Был умный и непредвзятый человек. Тема болезней становится – увы! – генеральной темой новостей. Уезжает в Израиль Юлик Крендель. Ему надобно делать операцию на сердце, но тут есть врачи, которые это умеют, но у них нет хорошей аппаратуры, и есть хорошая аппаратура, но без хороших врачей. Вот он и едет к своей дочери и там собирается полечиться. Очень мне все это не нравится и грустно.

уже 16-го,

Письмо пишется как дневник. Он пишется не в лучшее время. Эта мокрая, сырая и холодная зима и настроение, лучше всего сформулированное в надписи в Бутырском сортире: «Будь терпелив, ничему не удивляйся и жди худшего». И почему-то, памятные дни и хорошие, и плохие – все выпадают на конец года. Вот 17 – день рождения Лены и мы пойдем и посидим у нее; а 18 – Наташе 59 лет, и она это воспринимает трагически; а 25 – пять лет со дня смерти Мераба, и в Москву приедет небольшая часть женщин, которых он любил, и затем будут и философские чтения, и все это ляжет бременем на бедныхх Сенокосовых. А там и декабрь, и мое вечное удивление, что уже четыре года, как нет Ри, а я все еще живу и даже иногда колыхаюсь…

Я чувствую, что мое письмо принимает все более минорный характер. Но это потому, что никакое письмо не может заменить живого общения с близкими людьми, а мне этого не хватает. При всех интеллектуальных и даже душевных качествах Наташи, меня часто приводит в ступор проявление ее бокиевской холодности, ее запои… Но что делать! Вся та группа близких людей, которая в целом нас сплачивала и держала, превратилась в «разбегающуюся вселенную». Часть разбежалась, а остальные остались, но без нас и в нашей памяти. Недавно в «Литературке» были опубликованы записи Лени Лиходеева, которые он вел – так, наугад, ни для кого.

И я вспомнил длинные разговоры, которые мы вели. С ним было легко говорить: он был умен, добр и в нем совершенно отсутствовала категоричность. Он был «умный, старый еврей» – во всей полноте этой формулы. Но и он потратил 20 лет жизни, чтобы написать своеобразное «Красное колесо». Оно, на мой взгляд, интереснее и талантливее солжениценского, но все равно – сказать все не под силу даже самому талантливому. Мелкие и, казалось бы, ничтожные детали, мысли, ощущения у Пруста дают большее представление об обществе, нежели толстые тома Бальзака и Золя. Я виноват перед тобой, что не только не посылаю тебе новые книги, но и не пишу о них. Мой грех. Говорят, что в журналах появляются новые имена, что совсем молодые писатели пишут интересно и свежо. Может быть, так оно и есть. Но я совершенно утратил способность читать придуманное. Это эффект телевиденья, документального телевиденья. Смотришь на нечто совершенно реальное и правдивое, но вдруг спохватываешься: да ведь тут не может быть без игры, без притворства, ибо около них горят юпитера и на них нацелена съемочная камера. Тоска у меня по хорошему рассказу – такому, какие писал Юра Казаков. Но рассказчиков мало, и они пишут, как Асар – мелко, но многозначительно, и с плохо скрытым выпендриванием. Впрочем, наверное, так и надобно писать, недаром Асар уже почти классик.

Наиболее мною любимое издание – журнал «Источники». Он издается Архивным управлением и в нем печатаются только документы. Иногда они потрясают больше; чем любое знаменитое художественное произведение. Газеты полны проблемными очерками и статьями о «язвах здешних мест», но мне это претит после того, как я каждую неделю прочитываю толстую папку с деловыми, канцелярскими описаниями непрерывных убийств. Дети убивают родителей, родители убивают детей, сосед соседа, бутылка водки и кухонный нож становятся эмблемой не только быта, но и жизни. Меня в этих делах поражает количество убийств из-за ревности. И происходит это не с молодыми людьми, не справляющимися со своими страстями, а с немолодыми, уже прожившими вместе десяток, а то и больше лет. И не любящими друг друга, ссорящимися, не ладившими друг с другом. Дни, когда я читаю эти дела и затем сидим и обсуждаем – освобождать ли их, – часто бывают тяжелыми для меня. Но я чувствую облегчение оттого, что мы их все же освобождаем, после того, как они отсидели довольно много лет. Пять лет – это очень много, и надобно было бы посадить на это время тех, кто исступленно требует ужесточения наказаний. Их становится все больше, это отражает грустные изменения, происходящие в обществе, и я думаю, что нашу Комиссию скоро разгонят. О ней уже печатают свирепые статьи, и видят в нас самое большое препятствие в борьбе с преступностью. Дураки. Ах, дураки! Иногда ко мне пристают журналисты, и, как пример наивной беседы, посылаю тебе одно из последних таких выступлений.