Жизнь спустя — страница 75 из 80

Москва, 11.5.1999

Христос Воскрес, Моя Мадонна! Это не совсем по ритуалу, но зато цитируется Пушкин. Тоже не Бобик!.. Только что поговорил с тобой, и, – как всегда – твой сладкий голос вогнал в меня большую порцию бодрости. А я в ней нуждаюсь. Последнее время начал уставать больше обычного. Вот когда я тебя понял! Каждую неделю я получаю порцию из 30 (тридцати) смертных приговоров. Это толстые папки с приговорами, заключением психоэкспертов, просьбами о помиловании, ходатайства… Я не могу это просто перелистывать, чтобы в конце поставить: «к пожизненному заключению». С идиотской добросовестностью я это все читаю, на это уходит полных три-четкре дня, и в конце каждого такого дня, понимаю, как ты себя чувствуешь, оторвавшись от буквы «М»…

Есть, конечно, и глупость в том, чтобы, вопреки упрекам Натальи, в 91 год заниматься этим абсолютно изнуряющим делом. Но я знаю, что меня держит и сохраняет работа, мое долгое сидение за письменным столом.

Забегала ко мне Машенька Порудоминская, ее на несколько дней занесло в Москву. Привезла мне почту от отца: письмо и несколько рассказов. Но больше всего Маша рассказывала о том, какое на нее произвелa впечатление встреча с тобой на Соборной площади. А Володины рассказы, к сожалению, старомодны и лишены той энергии, которая всегда была свойственна его книгам.

О том, как я ел в «Пекине» суп из плавников акулы я уже тебе докладывал. Ничего. Едал и похуже. Забегала Ленка Сенокосова. Перед тем, как отправиться на очередной семинар. Они везут сорок слуша телей! И куда!? Где-то под самой Флоренцией. Наверняка заскочит посмотреть на тебя, и я испытал горькую зависть. Она прилетела из Лондона и привезла нам показать видик со своей внучкой. Катюше уже полгода, как всякий ребенок, она очровательна. И я порадовался за бедную Таню, за ее мужество, за то, что она вырвала у жизни – скорее у смерти – такую радость, как дочка.

Мне следовало бы послать с оказией не только такую коротенькую записочку, но и парочку хороших книг. Но я не бываю в книжнzх магазинах, а посылать старье – еще больше захламлять твою квартиру. Вспоминаю ее каждый день…

Посылаю тебе стихотворение Ковальджи. Кроме того, что оно – хорошее стихотворение – оно очень точно передает работу нашей Комиссии, душевное состояние ее членов. И наше непроходящее горе от утраты Булата. Мне регулярно звонит Оля Окуджава. Ей кажется, что я ношу в себе большой кусок нашей общей любви к Булату. Наверное, она права.

Вот, посидел несколько минут за машинкой и устал. Хотя я уже привык печатать одним пальцем.

Писать тебе мне очень хочется. Писать про книги, переписывать полюбившиеся стихи, какдый раз радоваться, представляя как – пусть и через несколько недель – ты читаешь мое письмо.

За свою, недошедшую по вине Гаврилы, книгу – очень жаль. Случилось так, что я тебе послал последний сохранившийся экземпляр. Нy, да я что-нибудь придумаю. Очень мне хочется, чтобы эти рассказы ты прочитала.

Кутенька, моя дорогая!

Я тебя люблю и крепко целую. На всю оставшуюся жизнь.

№ 18

Юлик, моя Юлик, моя дорогая и бесценная! Я мог бы и дольше продолжить все любые слова, способные выразить мою любовь к тебе, мою нежность и постоянные мысли о тeбe. Нo в этом нет надобности и не для этого я пишу тебе это письмо. Я пишу это письмо, чтобы объяснить тебе, да и мне самому, почему я тебе несколько месяцев не писал писем. Мне это время требовалось для того, чтобы примириться с тем, с чем я и сейчас, да и никогда не сумею примириться. Я должен был призвать к своему, еще работающему, разуму, чтобы понять: я тебя больше никогда не увижу. НИКОГДА.

В меня это обрушивается, как камень в живую рану. Но иначе не может быть. Как сказано у Бабеля: «День есть день, евреи, а вечер есть вечер…» И мне хладнокровно следует взвесить и оценить свое состояние. Юлик! Мне девяносто один год. У меня было уже пять инфарктов, У меня постоянно болит сердце, практически, я не могу ходить пешком, и мне помогает сосуществовать только нитроглицерин. Но сколько же можно его жрать!? И я отчетливо понимаю, что держусь на тоненькой ниточке. А дальше, дальше по стихотворной строчке: «А у сердца осталось ударов сто. И сердце замкнут на ключ».

И я останусь у тебя и лочери в воспоминаниях, фотографиях. Толчками в серце при воспоминании о моих словечках, моем смехе, моем голосе. Нy, что ж. И этого не так уж мало. У меня и этого не останется. Примирись с этим, моя родная.

Конечно, я чрезмерно разжалобился. Я работаю, я каждый день сижу за столом и что-то делаю. Больше всего времени у меня отнимает моя работа в Комиссии по помилованию. Мы сейчас рассматриваем только смертные приговоры. Каждую неделю по 25 приговоров. На это уходит два-три дня предварительной работы, плюс еженедельное заседание Комиссии. А потом, потом я иногда в свободное время пробую наговаривать на магнитофон, иногда что-то и пишу. Мой ежегодный праздник – 5 марта – я отметил и своим сочинением в газете, и тем, что в сорок шестой раз напился. В сорок шестой раз! Я обыграл Сталина, и горжусь этим. Свое сочинение в «Московских новостях» я тебе уже послал, и надеюсь, что тебе это будет приятно.

Юленька! Как бы тебе ни было грустно читать это письмо, не рассматривай его, как последнее, этакой запиской: «прошу в моей смерти и пр.» Напротив. Я тебе буду писать, потому что это и остается у меня единственным способом общения с тобой. И хотя, чаще всего, это носит монологический характер, но все равно: я знаю, что тебе доставляют радость мои писульки.

Позавчера к нам приходил Алеша, и это была большая радость.

А еще несколько дней назад долго у нас сидел Фима Эткинд с женой, и мы трепались о жизни, и, конечно, вспоминали тебя. Вот такие бывают и приятные минуты, а еще больше – часы.

Поскольку я уже начал это маловысокохудожественное письмо, я тебе обязан сказать, что много лет ты наполнила мою жизнь счастьем и радостью, сделала ее содержательной. Я понимаю всю ущербность старческой влюбленности, но это было что-то другое, занимающее мои мысли, мои чувства. Никогда в нем не было горечи. Лишь один раз меня разбудила Наташка, потому что во сне я горько плакал. Мне приснилось, что ты меня разлюбила. Не то, что там полюбила другого, (это тебе дай Бог!), а просто разлюбила. Как у Бунина: «Разлюбила, и стал ей чужой». И хорошо, что это у меня держалось не больше одного дня.

Часто мне звонит Ленка, в те редкие дни, когда она бывает в Москве. Даже Людочка иногда дает знать о себе из своего далекого и прелестного Тбилиси. И, и, конечно, ежедневно разговариваю с Даниным. Несколько дней назад ему исполнилось 85 лет. Молодой, конечно, человек, но уже не мальчик… На том мои связи с т. н. «жизнью» и заканчиваются. Постоянно думаю про тебя, и про Наташу. Ни ты, ни она правду о себе не говорите. Наташа себя чувствует очень плохо. Она больна не меньше меня, пожалуй, и я постоянно испытываю за нее тревогу. А ты? А твои ответы по телефону не уступают по четкости и точности «Правде» времен товарища Сталина.

На этой гадости и закончу свое письмо. Оно и так перешло все границы дозволеного, а про менее важные вещи я тебе буду писать отдельно.

В своих мыслях и мечтаниях постоянно думаю о твоих и моих друзьях, о нашем с тобой дворе, о нашей с тобой улице, газетном киоске, маленькой булочной, парикмахере, обо всем этом городе, мне полюбившемся, «Я хотел бы жить и умереть в Милане…» Но это не удалось ни человеку побольие, ни городу повыше.

Юлик! Помни, что ты для меня значишь. Береги себя! Обнимаю тебя и целую, твой ЛР

Москва, 25.05. 99

Юлик! Мой дорогой, любимый Юлик! Все сразу – и твое «дневниковое» письмо, и приезд Марины и Ренцо с твоими подарунками, и цейтнот с котормм пишу тебе это кратенькое письмецо. Но оно, в некотором роде и «историческое». Потому что я начинаю тебе писать вполне нормальные письма – как некогда. Ты, вероятно, уже получила мои предыдущие письма: и с газетным рассказом, и то, о котором не перестал думать. Я знаю, каким оно было горьким для тебя, и до сих пор не уверен! надо ли было мне его писать? Скажу главное: оно предельно правдивое. И о моем физическом состоянии, и о моей любви к тебе.

И я вспоминаю старую, еще античную притчу: «Выжить можно только тогда, когда не будешь воспринимать отнятое, как потерю, а только оставленное, как подарок». А как подарок осталась ты.

С твоей работой, бытом, учениками и друзьями, с памятью обо мне с моими письмами, которые я тебе буду писать до тех пор, пока они пишутся… И с твоим голосом, звучащим из телефонной трубки. А еще я буду иногда посылать тебе книжки. Случайные. Потому что не хожу пешком, и лишен своих любимых прогулок по книжным магазинам. Сейчас, с Ренцо, посылаю тебе две совершенно разные книги. Одна – супер-серьезная… написанная известным французски политологом. Это – не самое легкое чтение, но оно может тебе быть интересным, потому что – про нас… А вторая вышла в СПБ, и в Москве расхватнвается, как горячие пирожки. Это «Мемуары» Эммы Герштейн – многолетней подруги Ахматовой, Мандельштамов, морганатической жены Льва Гумилева. Эта мусорная старуха (а я еще ее принимал в Союз писателей) аккуратненько забрызгала грязью всех своих друзей, включая и самых именитых. Ты там узнаешь многих знакомых тебе людей. Марина аж затрепетала от радости, что сможет прочесть эту скандалезную книжку.

Из многих событий, которые прокатились мимо меня, конечно, самым запоминающимся был молниеносный визит Алеши Букалова. С которым мы выпили пивка и всласть потрепались. А еще неожиданно пришла на недолго наша с тобой Вероника из Мерано. Она с каким-то телевизионщиком ездила в Сибирь, чуть не поморозилась, и я eй был до чрезвычайности рад. Тебе должно было икаться непрерывно.

Перечитал твое «дневниковое» письмо. И оно мне тоже доставило немало радости. И пледик, доставленный тебе на мотоцикле, и их постоянная забота о тебе, Юлька! Как я сильно люблю тех, кто любит тебя!