Что полагалось делать в таких случаях? Выяснилось: если сдают нервы, спускайся в подвал или беги в метро. Но где гарантия? Недавно прямым попаданием на станции метро убило несколько сот человек.
Когда грохот утих, и гул самолётов сместился куда-то в сторону, я предложила:
– Давай спать!
– Давай, но раздеваться не будем. Вдруг прямое попадание (!)
Утром после завтрака (пиала бурды, именуемой кофе с молоком) переводчиков отпустили на несколько часов в город – экипироваться «с учётом военно-полевых условий». Кое-какие магазины ещё торговали; более того, по сравнению с нашим советским «шаром покати», даже вызывали интерес.
Только когда нагруженные свёртками, мы тронулись в обратный путь, спохватились, что не знаем, куда идти; адрес отеля записать не догадались. Стали спрашивать прохожих: никто никогда о такой гостинице не слышал. Сбились с ног. Вот, кажется, знакомый перекрёсток – вроде бы здесь свернули на широкую rambla… нет, не то. Хоть плачь. Неужели идти в полицию, объяснять, мол, заблудились, несмышлёныши! Оттягивая позорный момент, присели отдохнуть на скамейку на бульваре.
– Делаю последнюю попытку! – объявила я и решительно направилась наперерез приближавшемуся прохожему – молодому человеку с рукой на перевязи.
– Выручите нас, пожалуйста, мы никак не можем найти свою гостиницу, забыли взять адрес! Может быть, вы знаете, где находится отель «Диагональ»? – задала я сформу лиро ванный по всем правилам грамматики и хорошего тона, многократно обкатанный вопрос.
Хотя наше отчаяние со стороны, наверное, выглядело комично, молодой человек проникся сочувствием и не заспешил дальше, как все, а принялся обстоятельно расспрашивать, как выглядит здание, каков вход, куда выходят окна.
– Постой, постой… А зеркал в номерах много? А фазаны на стенах нарисованы?
– Да! Да! Да!
Он захихикал и здоровой левой рукой показал:
– Вон он, за тем углом, ваш «Диагональ»!
Довольный своей сообразительностью, парень предложил следовать за ним. «Диагональ», в военное время – отель, а до войны публичный дом, оказался в трёх минутах ходьбы от бульвара.
1. Бывшего негритёнка из фильма Александрова «Цирк», превратившегося в красивого рослого негра, я встречала в 70-х годах в кулуарах Дома литераторов; он, кажется, состоял в секции поэтов Союза писателей: уцелел.
2. Жизнь Семёна Гимзельберга, принесшего мне благую весть, кончилась трагично. После Испании и окончания университета он провоевал всю Отечественную войну, уцелел, но женился на писательнице Галине Серебряковой, той, что осталась твердокаменной коммунисткой в лагере и после. Мы увиделись на очередной встрече испанских ветеранов в Комитете ветеранов войны, около метро «Парк культуры».
– Чем занимаешься? (Лучше бы не спрашивала)
– Редактирую её рукописи, – бесстрастно перечислял Семён, – выполняю супружеские обязанности, работаю дворником на её даче в Переделкине. Собираюсь развестись.
Но не развёлся, а повесился.
3. На полпути домой, из Гавра в Мурманск, комиссар теплохода «Россия» приказал:
– Ну-ка тащите на палубу пластинки, живо!
И мы, с болью в душе, свалили в кучу Лещенко и Вертинского, – прощайте «В степи молдаванской», «Чужие города», «Я маленькая балерина»… Комиссар с садистским удовольствием лично побросал их в море.
После ужина, в кают-кампании, меня усадили за пианино и весь вечер, в пику комиссару, распевали запрещенные шлягеры. Он несмешно пошутил:
– А теперь надо бы за борт и аккомпаниаторшу!
Местом моего первого назначения был аэродром каталонского города Баньоласа, я стала переводчицей авиационного инженера Васильева. (Как его звали по правде, не знаю, у всех советских были «боевые клички»: конспирация!) По роду работы, – он в это время прилаживал бомбометатели к самолётам гражданской авиации, Васильев общался с кучей народу – в министерстве, в мастерских, на аэродроме.
Моей оторопи он даже не заметил. Раз прислали переводить, переводи, да порезвее. Васильев, впрочем, мало что замечал вокруг; его командировка подходила к концу, и он уже находился в том особом состоянии, когда у человека появляется сверхбережное отношение к собственной персоне.
Как-то, в Барселоне, Саша Осипенко – бесстрашный летчик, будущий генерал авиации, попросил меня съездить с ним по важному делу – поискать «туфли молочного цвета»: жена Полина, тоже героическая летчица, настаивала, чтобы были непременно «молочные», а их в Европе давно относили. Любящий муж готов был рыскать по магазинам до упора. Но как только завыла сирена воздушной тревоги, кинулся к машине, велел шоферу гнать без оглядки и перевёл дух только за городом, на вилле, откуда больше не высовывал носа до самого отъезда. Провожавшие его в Порт-Боу наши общие знакомые рассказывали потом: все четыре часа, покуда ждали отправления поезда во Францию, Саша просидел в туннеле.
Что ж, объяснимо. Внутренний голос твердит: через столько прошёл, остался жив, на кой черт в последний момент, без пользы для дела, подставлять лоб осколку или шальной пуле! Такое же непреоборимое чувство самосохранения, – род недуга! – накатывало и на моего Васильева, и меня, ещё необстрелянную, непуганую, это коробило.
Над аэродромом внезапно загудел самолет – застал врасплох, в то время как монтировали васильевский агрегат. Первым спохватился Васильев и, ни слова ни говоря, побежал к машине: стук захлопнутой автомобильной дверцы – вот что послужило сигналом тревоги. Меня кто-то отволок в кювет. Самолёт, видимо, уже отбомбился и ограничился несколькими пулеметными очередями. Обошлось без жертв. Васильев тут же вернулся и, как ни в чём не бывало, снова полез в фюзеляж. Такого нерыцарского отношения к женщине мои испанцы не прощали и – редкий случай! – поголовно все невзлюбили consejero ruso, русского советника.
На мой вкус, он был к тому же чрезмерно озабочен приобретательством: всё время что-то покупал, менял. Вечерами, запершись, допоздна щёлкал замками чемоданов. Ничего предосудительного в этом, конечно, не было; дома семья, все разуты-раздеты, но уж очень выглядел куркулем. Его на дух не переносила и наша хозяйка Мария Лус, домоправительница бежавших владельцев виллы, на которой нас поселили, – вся в чёрном, плоская, как доска, молчаливая старуха. На меня она тоже сначала зыркала с неодобрением; потом что-то её расположило, и она стала мне к моему возвращению вечером подсовывать что-нибудь съестное. Установилось некое подобие дружбы.
Однажды, встретив меня в дверях после купанья, – по счастью, рядом было озерцо и можно было смыть аэродромную пыль, – Мария Лус, как всегда, полушёпотом, высказала, наконец, то, что у неё явно накипело:
– Порядочная женщина не должна так часто мыться!
Мой трудовой стаж равнялся неделе, когда из Барселоны поступила телефонограмма: явиться на совещание в авиационное управление. По дороге, в машине, Васильев огрызком карандаша на папиросной коробке производил какие-то расчёты, а я, как первокурсница перед экзаменом, перебирала шпаргалки.
Совещание было многолюдное. На моё счастье Васильев не выступал, а только слушал то, что я ему переводила на ухо. После, уже в дверях, нас догнал седой лейтенант и сунул на подпись какой-то документ, “acto”.
– О чём тут? Давай скорее, не задерживай! – торопил меня шеф.
Времени рассусоливать, действительно, не было, в Баньоласе ждала работа, – тем более, что от меня требовалось немного: просмотреть две страницы машинописного текста и сделать краткое резюме, чтобы знать, всё ли в акте верно и следует ли подписывать. Но выше головы не прыгнешь, – мне сразу стало ясно, что тут возни со словарём минимум часа на два. И нельзя ошибиться, подвести под монастырь Васильева.
Я так и не знаю, благодаря чему я всё же прыгнула выше головы, – догадалась, о чём речь. Наитие? Мобилизация всех, в том числе – подсознательных, ресурсов в экстремальной ситуации? Материалистического объяснения нет. Ведь предыстория, то, что «акту» предшествовало, – переговоры, прения, споры, – мне была неведома, он предстал передо мной сразу в виде сотни витиеватых канцеляризмов, напечатанных густо-густо, слепо, через один интервал, на папиросной бумаге…
Любопытно, что когда мы вернулись в Баньолас и я бросилась пересказывать содержание документа своему главному консультанту – авиамеханику Фернандо Бланко, я шпарила наизусть те самые канцелярские штампы, которые утром видела впервые в жизни. Фернандо, лучше чем кто бы то ни было знавший скудость моего профессионального арсенала, раскрыл рот от удивления.
На сей раз обошлось. Но разве можно рассчитывать на то, что чудо повторится? Густой лес специальных терминов, реалий, современной разговорной фразеологии, просторечья обступал меня со всех сторон, – не продерёшься.
– Leche! – по сто раз на день слышалось вокруг, когда что-нибудь не ладилось.
При чем тут молоко? – недоумевала я; лезла в словарь – ничего подходящего. В ответ на прямой вопрос – взрыв смеха. Как догадаться, что с помощью такого младенческого слова они матерятся!
Нам кажется, что ни в одном иностранном языке нет таких отвратительных ругательств, как русский мат. Это заблуждение, рассеивается оно только по мере вживания в иноязычную стихию.
Вживание происходило, но, как мне казалось, слишком медленно. Труднее всего было совладать с пулемётностью испанской речи. Даже знакомые слова, произносимые со скоростью, втрое превышающей привычную, становились неузнаваемыми, воспринимались в искаженном виде, как в первом классе – текст заученного наизусть тогдашнего советского гимна:
Синтер националом
Воспря,
Нетрод,
Людской…
Застольные беседы доходили до меня, в лучшем случае, наполовину, так были переполнены «ненормативной» лексикой, которой мы с Абрамсоном не проходили и до которой Пио Бароха не дожил.