Жара. По-прежнему жестокая, рекордная, испепеляющая жара. А в жару все типичные, давно прописанные в зоне запахи отчетливее, сильнее, жестче. Главных из них два. Первый — амбре ближайшего болота. Второй — вонь лагерной помойки. Похоже, что роза ветров складывается здесь так, что стоящие один другого запахи не выветриваются, а накапливаются, прессуются, увеличиваясь в своей гадкой концентрации. Они пропитывают нашу одежду, намертво въедаются в кожу и волосы. Не помогает ни стирка с порошком, ни баня с мылом и шампунем. Эти запахи — как временное тавро, напоминание каждому из нас от зоны: «Ты — здесь, ты — мой, пока ты здесь, это запах будет сопровождать тебя, будет частью тебя самого».
Продолжаю удивляться примерам на тему «как легко здесь себя потерять». Очередная иллюстрация — Эрик К., москвич, в недалеком прошлом бакинец, перебравшийся еще в середине 80-х в столицу и основательно там закрепившийся. Нет смысла пересказывать основные карьерные вехи его биографии, скажу одно — судимость застала Эрика в должности чиновника важной административной структуры одного из районов Москвы. Судили его за мошенничество (что-то мухлевал с покупкой и перепродажей земельных участков в ближнем Подмосковье и других сопредельных со столичным регионов). Знаю Эрика еще по Березовке, по прибытию в лагерь застал его в должности завклуба. Должность откровенно «козлиная» (на зоне эта должность — всегда аванс от администрации, который надо отрабатывать). Но не бесполезная: каждый вечер в клубе репетировал лагерный вокально-инструментальный ансамбль, на базе клуба проводились какие-то концерты, тлела чахлая лагерная художественная самодеятельность — словом, происходило то, что скрашивало наши тамошние будни (справедливости ради замечу, что ничего даже близкого к подобному здесь, в Свинушках, не существует, не проводится, не осуществляется). Потом с клубной работой у Эрика что-то не заладилось. И вынужден он был с привилегированного «козьего» отряда (облегченный режим содержания, льготы по посылкам и свиданиям, койки в один ярус и т. д.) переехать на самый обычный барак, где бывших «козлов» не жалуют и «козьего» выбора не прощают, о чем и напоминал громадный черно-свекольный фингал, что таскал на своей физиономии Эрик больше недели. Ему бы одуматься да пойти на промку, освоить пару операций на швейной машинке и… строчить до конца срока. Да не тут-то было. «А он, мятежный, ищет грязи!» Вот и всплыл Эрик на очередной «козлиной» карьерной ступеньке в лагерной санчасти то ли дневальным, то ли помощником санитара — словом, шнырем. Бегал с журналом записи больных, что-то прибирал, что-то переписывал. Только и в санчасти у него не сложилось. Случилась там какая-то невнятная история со шмоном, с телефоном, что «отмели» с «курка», о котором знали только самые посвященные, и еще что-то мутное и нехорошее, имеющее самое прямое отношение к Эрику. Опять были у него неприятности, и снова эти неприятности носил он на своем лице в виде ссадин и кровоподтеков.
Почти в одно время со мной переехал Эрик из Березовки в Свинушки, и… опять за старое. Объявился на кухне в качестве что-то вроде помощника повара, видели его в проеме окошка «Раздача пищи» в белом колпаке и в не очень белой, точнее, грязной тужурке, рядом с котлами и кастрюлями, в облаках «кухонного» пара: что-то он там помешивал, подсыпал, подливал. Окликал он порой меня из этого окошка с дежурным банальным вопросом: «Как дела?» То ли по наивности, то ли от избытка наглости полагал, будто мне есть что ему ответить, будто было о чем мне с ним разговаривать. Больше того — пару раз из этого своего окошка («Раздача пищи») делал царственно-призывный жест и протягивал тарелку с кашей и мясом, где каши было куда меньше, чем мяса, и очень удивлялся, когда я мотал головой по этому поводу. То ли не понимал, то ли прикидывался непонимающим. Неужели не задумывался, как мог я на виду у всех взять эту тарелку и тем более на глазах у всех есть из этой тарелки, где мяса было больше, чем каши, когда всем этого мяса положено было по одному-единственному кусочку размером с половинку спичечного коробка? Эх, Эрик, Эрик! Вроде бы грамотный, вроде бы читал много, вроде бы рассуждать мог по любому поводу!
И по кулинарной части у него не получилось. Вылетел он из поварской обоймы в «столотеры» («козлиная», малоуважаемая должность, заключающаяся в регулярной уборке объедков со столов и протирании этих столов вечно грязными, вечно сальными тряпками). Вот и видим теперь мы Эрика практически в любой свой приход в столовую неразлучным с ведром для объедков и этими самыми тряпками. Арестанты, что позлей да поехидней, одним и тем же его вопросом мучают-корябают: «Что, Эрик, не вышел из тебя повар?» Произносится это с той же интонацией, с которой в фильме по сказам Бажова вопрошала Хозяйка Медной горы: «Что, Данила, не выходит каменный цветок?». Угинается Эрик, делает вид, что не слышит, и еще быстрее возит тряпкой по поверхности стола. А ведь ответить ему действительно нечего.
Расхожий стереотип-трафарет. Труд в концлагерях Третьего рейха как символ унижения, как орудие убийства, как вид сверхжестокого наказания. Образ, вколоченный в сознание многих поколений, образ, усвоенный генной памятью миллионов, образ, ставший обязательной составляющей частью идеологии и политики сотен государств. Образ-эталон, не допускающий и толики сомнения, исключающий сам факт полемики, дискуссии, элементарного уточнения. Если свести все ранее сказанное и все абсолютно понятное к более лаконичному, получается что-то вроде: труд-унижение, труд-казнь, труд-пытка. Кажется, предельно насыщенная смыслом формула использования труда в тех самых ужасных лагерях того самого людоедского Третьего рейха.
А если попробовать перенести эту формулировку из той страшной эпохи, из того античеловеческого государства в наше время — время торжества гуманизма и демократии, в наше государство — государство победившей (иногда так и хочется сказать — беснующейся) демократии? Интересные получаются параллели.
Унижение? Этого здесь хватает. Каждую смену, каждый выход. Унижение и обыск на входе и выходе с промки, и бесконечное тупое ожидание, связанное то с подвозом сырья, то с ремонтом станков. А еще едкая духота летом (на вентиляции, понятно, сэкономили), лютая стужа зимой (цех, по сути, не отапливается), хамство со стороны мастеров (чего стоит уже ставшее почти анекдотом высказывание одного из них: «Вы здесь не по договору, а по приговору»). Самая концентрированная порция унижения — получение зарплаты, точнее, знакомство с ее размером, которое происходит, когда мы расписываемся в зарплатной ведомости. Узнавая о сумме начисленных денег, кто-то истерично хихикает, кто-то отчаянно матерится, в лучшем случае, брезгливо морщится. Я еще не встречал ни одного арестанта, кто бы принимал определенную ему зарплату как должное. Самое время вспомнить, что труд здесь — дело добровольное. С учетом этого и горечь от всех унижений, получаемых в процессе этого самого труда, особенно ощутима. Плюс постоянный риск угодить в число списанных с промки (списывают легко, восстановиться очень трудно).
По большому счету речь идет не о разовых унижениях, которые можно считать (пусть для этого пальцев двух рук будет мало). Речь идет о глобальной стереосистеме, бездонной емкости унижений, в которой барахтается каждую смену всякий, выходящий на промку.
Труд как казнь. И тут все понятно, все близко, все на поверхности. Достаточно зайти в ангар, что считается нашим рабочим местом, и вдохнуть воздух, которым мы дышим каждую смену. Этот воздух настоен на запахах пленки и мешков, изготовленных из полипропилена, полиэтилена и прочей химической гадости. Не уверен, можно ли вообще работать с этими материалами без особого снаряжения (респираторов, спецодежды и т. д.), но уверен на двести процентов — в любом случае работа с этими материалами здоровья не прибавляет. Чем не казнь, медленная и методичная? Разве есть статистика, какие хронические болезни приобретают работающие здесь люди, чем они болеют сразу по выходе на свободу и от чего часто умирают, едва получив эту самую свободу?
Труд как пытка. Никаких сенсаций, никаких открытий. В ситуации, когда труд выступает и как медленная казнь, и как изощренное унижение, пытка тут как тут. Концентрированное унижение (о котором уже сказано) — разве не пытка? И медленная, растянутая на весь срок с переходом на вольный период биографии, казнь — разве не пытка?
И ладно (не боюсь повториться), если бы все это относилось к труду обязательному, принудительному, на который поднимали бы пинками и гнали палками. Напоминаю и подчеркиваю, речь идет о труде добровольном, к которому стремятся, за право на который борются (а как иначе, ведь без трудоустройства и условно-досрочное освобождение практически невозможно, да и в четырех стенах барака без выхода на работу попросту с ума сойти запросто можно). Кстати, здесь все, что касается труда и работы, еще не так плохо. В других лагерях, судя по просачивающейся сюда информации, еще хуже. Выходит, надо радоваться тому, что имеем.
Слово «дай» — пожалуй, самое употребляемое, самое востребованное слово в лексиконе арестантов. Даже плохо знающие русский язык таджики и узбеки («Я по-русски, эт-та, плоха-а-а знаю…», «Я твоя совсем не понимай…») произносят его безукоризненно чисто, без всякого акцента. У этого слова здесь масса нюансов в интонации (от рабски заискивающей «да-а-а-ай», до агрессивно угрожающей «да-й-й-й!). Крайне редко это слово сопровождается традиционной в обычной обстановке прибавкой «пожалуйста». Похоже, что о существовании последнего люди, столь часто употребляющие «дай», просто вообще не знают. Впрочем, ничего удивительного. Удивительно другое. Те, кто часто употребляет это слово, точнее сказать, злоупотребляющие этим словом, быть еще точнее, постоянно изощренно насилующие этим словом, не относятся к категории брошенных, утративших связи с волей, утративших поддержку друзей и родственников в виде переводов, посылок и передач, людей. Это совсем другая категория категория захребетников, халявщиков, имеющих главной задачей каждого дня (правильнее сказать, часа) набить брюхо. Пустячная, но очень говорящая, очень характерная деталь — поведение этих людей при ежемесячном посещении ларька (двадцатые числа каждого месяца), где арестанты тратят свои скудные заработки, получаемые с воли переводы. Очень немногие из курящих покупают здесь спички, рассуждая: «Зачем тратить здесь лишние копейки, когда можно прикуривать у соседей, а на сэкономленные деньги купить пряник или шоколадку?» Да что там спички! Те же курящие предпочитают тратить свои деньги зачастую вовсе не на сигареты, а на те же сладости и прочую жратву, будучи твердо уверены, что сигарету всегда можно «стрельнуть». Тем более что в тюремном лагерном этикете вроде как существует правило на просьбу помочь в «насущном», в первую очередь в чае и куреве, не отказывать. А уж что касается несъедобнонекурительных мелочей арестантского быта, то многочисленные мои нынешние «коллеги» просто уверены, что эти якобы мелочи, вроде конвертов, открыток, ручек, сапожного крема и т. д., должны приобретать, просто обязаны приобретать кто-то из соседей, но только не они сами. Эдакий первобытно-тюремный коммунизм под лозунгом «Без лоха жизнь плоха», большевистско-неандертальская модель общества с криминальным привкусом.