Жизнь Толстого — страница 12 из 25

«Оказалось, что я, сам не замечая того, со слезами в голосе кричал и махал руками на своего приятеля».[134]

Он опять впал, на несколько месяцев, в страшное отчаяние. Графиня Толстая пишет ему 3 марта 1882 г.:

«Ты говорил: «от безверия повеситься хотел!» А теперь? Ведь ты не без веры живешь, отчего же ты несчастлив?»

Он был несчастлив оттого, что вера его не была ханжеской и самодовольной верой фарисея, оттого, что он не замкнулся в эгоизме мыслителя-мистика, слишком занятого своим собственным спасением, чтобы думать о спасении других,[135] оттого, что он был преисполнен любви, оттого, что не мог забыть о тех несчастных, которых сам видел, и в доброте своего горячего сердца полагал, что и сам он ответствен за их страдания и унижения: ведь они жертвы той самой цивилизации, привилегиями которой он пользовался, того чудовищного идола, во имя которого каста избранных приносила в жертву миллионы людей. Пользоваться благами, добытыми ценой преступления, равносильно участию в нем. И его совесть уже не знала покоя, пока он не взялся за разоблачение этих преступлений.

«Так что же нам делать?» (1884–1886 гг.) указывает на второй кризис, еще более трагичный, чем первый, и чреватый более серьезными последствиями. Что значили религиозные терзания, снедавшие Толстого, рядом с этим океаном человеческого горя, горя истинного, а не возникшего в воображении праздного человека, которому просто наскучила жизнь! Горе это нельзя не видеть. А увидев, нельзя не стремиться искоренить любой ценой. Но, увы, возможно ли это?

Великолепный портрет писателя (я не могу смотреть на него без волнения[136]) передает всю меру выстраданного тогда Толстым. Он сидит лицом к зрителю в русской рубахе, скрестив на груди руки. Вид у него подавленный. Волосы еще черные, усы с проседью, а длинная борода и бакенбарды совсем седые. Две глубокие морщины пересекают прекрасный высокий лоб. Вы смотрите на его широкий, как у большого породистого пса, нос, и огромная доброта читается в этом лице и особенно в глазах, которые смотрят на вас так честно, ясно, печально, словно он видит вас насквозь! Он жалеет вас и в то же время взывает к вам. Щеки ввалились, на лице ясно видны следы страдания, крупные морщины залегли вокруг глаз. Этот человек плакал. Но он тверд и готов к битве.

Бесстрашие его логики покоряет.

«Меня всегда удивляют часто повторяемые слова: да, это так по теории, но на практике-то как? Точно как будто теория – это какие-то хорошие слова, нужные для разговора, но не для того, чтобы вся практика, т. е. вся деятельность, неизбежно основывалась на ней… если я понял то дело, о котором думал, то я и не могу делать это дело иначе, как я его понял».[137]

Он начинает с того, что с фотографической точностью описывает нищету, которую наблюдал в Москве, посещая кварталы, где ютятся бедняки, и ночлежные дома.[138] И видит, что заблуждался раньше, что не деньгами можно спасти этих несчастных, на которых лежит каинова печать больших городов. Тогда он смело принимается за поиски источников зла. И звено за звеном разворачивается перед ним ужасающая цепь виновности. Сначала богачи и проклятая зараза их роскоши, которая привлекает и развращает.[139] Всеобщий соблазн праздной жизни. И, наконец, государство, – эта все убивающая машина, придуманная насильниками, чтобы грабить и порабощать человечество. Церковь – его союзница; наука и искусство – соучастники… Как бороться со всеми этими полчищами зла? Прежде всего отказываясь присоединиться к ним. Отказываясь принимать участие в эксплуатации людей. Отказываясь от денег и земельной собственности,[140] ни в чем не помогая этому государству.

Но это еще не все, надо «не лгать», не бояться правды. Надо «покаяться» и истребить гордыню, привитую образованностью. Надо, наконец, работать своими руками. «В поте лица снеси хлеб…» – такова первая и главнейшая из заповедей.[141] Толстой заранее предвидит насмешки привилегированной части общества и оговаривается, что физический труд нисколько не умаляет интеллекта, а, наоборот, развивает его в соответствии с нормальными требованиями природы. Здоровье от этого лишь выиграет; искусство – тем более. Кроме того, физический труд восстановит согласие между людьми.

В последующих своих работах Толстой пополняет эти правила моральной гигиены. Он печется об исцелении души человеческой, он требует возродить духовную энергию человека, запретив сомнительные удовольствия, усыпляющие совесть,[142] и удовольствия жестокие, которые вовсе ее убивают.[143] Он начинает с самого себя. В 1884 г. он приносит в жертву самую закоренелую из своих страстей – охоту.[144] Он проповедует воздержание, которое закаляет волю. Уподобляется атлету, сурово тренирующему тело, чтобы подготовиться к борьбе и победе.

«Так что же нам делать?» – первая веха на трудном пути Толстого, когда, отвергнув относительный покой религиозных исканий, он ринулся в общественные схватки. С тех пор началась та двадцатилетняя война против лжи и преступлений цивилизации, которую вел во имя евангелия старец-пророк из Ясной Поляны, вел в одиночку, оставаясь вне партий и все их осуждая.


Духовный переворот, происшедший в Толстом, встречал мало сочувствия среди окружающих, семья же его была просто в отчаянии.

Уже давно графиня Толстая с беспокойством следила за развитием того, что ей казалось злом и с чем она тщетно боролась. Еще в 1874 г. она негодовала по поводу того, что муж ее тратит столько сил и времени на свои труды для школ.

«…Эти азбуки, арифметики, грамматики я презираю и притворяться не могу, что сочувствую».

Борьба стала еще труднее, когда на смену педагогике пришла религия. Графиня столь враждебно встретила первые признания новообращенного, что Толстой, касаясь в письмах к ней религиозных вопросов, считал необходимым просить извинения:

«Ты не сердись, как ты иногда досадуешь при моем упоминании о боге. Я не могу этого не сказать, потому что это самая основа моей мысли»,[145].

И хотя графиню растрогало это признание и она постаралась скрыть свое неудовольствие, она не понимала мужа и с беспокойством присматривалась к нему.

«У него остановившиеся странные глаза, он почти ничего не разговаривает, совсем стал не от мира сего…»

Она подозревает, что он заболел:

«…Левочка все работает, как он выражается; но увы!., он пишет какие-то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и все это, чтобы показать, как церковь несообразна с учением евангелия. Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но делать нечего, я одно желаю, чтобы уж он поскорее это кончил и чтобы прошло это, как болезнь».[146]

Но болезнь не прошла. Отношения между супругами становятся все более и более тягостными. Они любили и глубоко уважали друг друга, но понять друг друга были не в состоянии. Они пытаются идти на обоюдные уступки, которые, как водится, оборачиваются обоюдными мучениями. Толстой скрепя сердце следует за семьей в Москву. Он записывает в свой дневник:

«Прошел месяц – самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. – Всё устраиваются. Когда же начнут жить? Всё не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные».[147]

В те же дни графиня пишет:

«Москва. Завтра месяц, как мы тут… Первые две недели я ежедневно плакала, потому что Левочка впал не только в уныние, но даже в какую-то отчаянную апатию. Он не спал и не ел… плакал иногда, и я думала просто, что я с ума сойду».[148]

Им пришлось расстаться на некоторое время. Они просят друг у друга прощение за причиненные страданья. Как они все еще любят друг друга! Он пишет ей:

«Ты говоришь: «Я тебя люблю, а тебе этого теперь не надо». Только этого и надо… твоя любовь ко мне меня больше всего радует в жизни».[149]

Но стоит им соединиться – и снова разлад. Графиня не может примириться с этой манией религиозности, которая побуждает Толстого взяться с помощью раввина за изучение еврейского языка.

«…Ничего его больше не занимает и не интересует…» «…тратит силы на пустяки…», «…скрыть своего недовольства я не могу».[150]

Она пишет ему:

«…Я могу только сказать: «наслаждайся», и все-таки огорчаться, что такие умственные силы пропадают в колотье дров, ставлении самоваров и шитье сапог…»

И добавляет с ласковой усмешкой любящей матери которая наблюдает за своим взбалмошным ребенком:

«…Я успокоилась на фразе: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало…»[151]

Но письмо еще не отправлено, а она уже представила! себе, как муж будет читать эти строки. Перед ней встали его добрые, ясные глаза, опечаленные ее иронией; в порыве любви она вскрывает свое письмо:

«…я вдруг себе ясно тебя представила, и во мне вдруг такой наплыв нежности к тебе. Такое в тебе что-то есть умное, доброе, наивное и упорное, и все освещено только тебе одному свойственным светом нежного участия ко всем и взглядом прямо в душу людям».

Так эти два любящих существа мучили друг друга, затем сокрушались по поводу причиненных страданий и ничего не могли изменить. Такими безысходными их отношения оставались около тридцати лет, и конец пришел только в тот час, когда старый, умирающий король Лир, в минуту безумия, бежал ночью из родного дома. Часто недостаточно обращают внимания на трогательное воззвание к женщинам, которым кончается «Так что же нам делать?»