Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной» — страница 101 из 112

Равенство было бы райским счастьем, если бы мы могли его достигнуть. Как мы, кому дано так много, можем сметь думать иначе? Как вы можете смотреть на согбенную спину, и скрюченные ноги, и жалкое лицо этого бедного пахаря, который зимой и летом должен изнурять свое ревматическое тело трудом, в то время как вы охотитесь или восседаете среди первейших персон страны, — и говорить, что все это обстоит так, как ему надлежит быть?[1289]

Тирада изумляет собеседника, который не предполагал во владельце огромного состояния такой чувствительности к проблеме неравенства. В АК ей вторит восклицание Весловского о мужицком жребии, даром что этот юный жуир — отнюдь не ровня троллоповскому герцогу интеллектом и опытом: «Оно в самом деле. За что мы едим, пьем, охотимся, ничего не делаем, а он вечно, вечно в труде? — сказал Васенька, очевидно в первый раз ясно подумав об этом и потому вполне искренно» (494/6:11).

Как и Левин с его «Мне, главное, надо чувствовать, что я не виноват», герцог осознает разрыв между своим моральным и эмоциональным отторжением от проявлений социальной несправедливости и собственной же неспособностью сделать разом что-либо существенное для исправления общественного строя. Памятные уроки революционных потрясений, происшедших в других странах, делает еще доходчивее естественная тревога за судьбу собственных владений, и порой остается только прибегнуть к иронии для утешения в муке самопротиворечия, особенно при виде подъезжающего экипажа жены:

Равенство — это мечта. Но иногда хочется мечтать, особенно когда нет опасности, что Мэтчинг [имение, в котором ведется беседа. — М. Д.] улетит от тебя при этом мечтании. Сомневаюсь, смог бы я вынести то испытание, проба которого была сделана в других странах. <…> Мы только можем понемногу работать над тем, чтобы приближать его [равенство. — М. Д.] к нам — настолько понемногу, чтобы оно не коснулось Мэтчинга в наше время. Вот и ее светлость и ее пони. Не думаю, что ее светлость захотела бы лишиться своих пони по вине моей доктрины[1290].

Левин не склонен к иронии на этот счет, но мысль о приложении идеала равенства к Покровскому примиряет и его с паллиативом «отрицательного действия»: «[Н]е буду стараться увеличить <…> разницу положения <…>». Слушая в ночи, как маленький крестьянский мальчик, вместо того чтобы заснуть, расспрашивает дядю о показавшихся ему «страшными и огромными» охотничьих собаках бар (а это всего лишь два сеттера), толстовский герой вновь задает себе вопрос о доступном ему способе «быть справедливым» — и передоверяет ответ интуитивному мерилу правоты: «Неужели только отрицательно? <…> Ну и что ж? Я не виноват» (495, 497/6:11). Иными словами, существующий порядок вещей слишком общ, чтобы чувствовать личную ответственность за него.

Если мое предположение о присутствующих в АК отсылках к «Премьер-министру», прямых или косвенных, верно, то на Левина можно взглянуть как на еще одно свидетельство не раз проявлявшейся симпатии Толстого к традиционному укладу сельской жизни в Англии, с классом джентри, сохраняющим нравственный авторитет и удерживающим родовые владения[1291]. Завзятым англоманом в «загородных» главах АК выступает, конечно, Вронский, который не только заказывает из Англии массу разнообразных вещей, но и претендует на роль влиятельного, пекущегося о целой округе «крупного землевладельца», заседающего во всех местных учреждениях (532/6:22). В литературе об АК обстоятельно исследована проходящая сквозь всю Часть 6 галерея контрастов между — как понимает авторское послание, в частности, Л. Нэпп — поддельным и подражательным Воздвиженским и почвенным, душевно-семейным Покровским[1292]. В свете доказываемой мною интертекстуальной референции Левин оказывается не столько противоположностью, сколько альтернативой Вронскому-англоману. Он, как мы помним, сравнивает миссию подобных себе дворян-землевладельцев со служением священному огню Весты — культу домашнего очага и символу прочности мироздания. Сам же Левин в своей помещичьей ипостаси соотнесен — хотя и через отдаленное уподобление — с литературным персонажем, олицетворяющим умеренный, но плодотворный либерализм английского землевладельческого класса. И это то, с чем хорошо сочетаются индивидуализм и самая чудаковатость героя.

***

Сплав в Левине насущного и будничного, то есть того, в чем ярко проявляется социальная природа героя как дворянина и помещика, — с экзистенциальным и спиритуальным вызовом, воплощенным в вопросе о смысле жизни, делается еще очевиднее к концу романа. В заключительной, 8‐й, части Левин, вернувшись в начале очередного лета в имение вместе с женой и младенцем-сыном, именно через устроенное проще (что, в сущности, совсем не так просто) хозяйство вступает в решающую фазу выработки своей культуры наития. Исходная редакция эпилога (отделенная от публикации сроком всего в два месяца или около того) прилагает к левинскому переналаженному хозяйствованию уже знакомое нам примечательное выражение: отдаться чувству. И в сочинявшихся тогда же смежных сегментах эпилога, и в опубликованной к тому времени части текста оно употребляется для характеристики бесповоротных действий, совершённых импульсивно, по прямому велению души. Позволю себе пространную цитату из первоначальной редакции:

Хозяйство его, со времени женитьбы все более и более принимавшее другое направление, теперь совершенно изменилось. Все прежние начинания хозяйственные, имеющие общие цели, понемногу оставлялись и теперь были совершенно оставлены. Общие планы в хозяйстве, какие у него бывали прежде, тоже были оставлены <…> Прежде, при каждом представлявшемся хозяйственном вопросе, он сверялся с своей теорией и бывал в сомнении, как поступить, теперь же, хотя у него не было никакой теории, у него никогда не было сомнений. Он, отдаваясь только своему внутреннему чувству руководствуясь только личной выгодой и совестью, твердо знал, что надо и что не надо делать. Так, дальние земли, которые были в общем артел[ьном] влад[ении][1293], он, хотя и против теории, зная, что так надо, отдал внаймы. Ближние земли, несмотря на продолжавшийся убыток, он пахал сам и продолжал навозить и жалеть[1294].

Вспомним сцену диспута на пасеке, следующую и в ОТ, и в черновиках за главами о занятиях героя в деревне и его религиозном опыте: уже достигший просветления Левин говорит Кознышеву, что у него по отношению к угнетенным славянам нет того «непосредственного чувства», которому можно было бы отдаться (675/8:15). В процитированном пассаже из исходной редакции эпилога Толстой, как мы видим, в процессе писания сразу же заменил похожее выражение: «отдаваясь только своему внутреннему чувству» — чем-то другим, а именно конкретизацией нового подхода Левина к хозяйству и работникам. В следующей редакции этих глав поиск подходящей характеристики того, как работает новый нравственный компас Левина, продолжился:

Теперь же, когда он только отдавался своему влеченью чувству, он не испытывал упрека совести, огорчая кого-нибудь, потому что знал, что источник его деятельности не мысль, а чувство, вложенное в него и в котором он не виноват. Но на то, до какой степени можно было отдаваться этому чувству, у него был внутренний судья, голос которого он ясно слышал[1295].

И этот вариант не уцелел после одной из очередных правок, но в континууме авантекста приведенные формулировки, хотя затем и отброшенные, не случайны: они предзнаменовывают дальнейшее развертывание мотива чувства или наития (показательна в этой связи проба слова «влеченье») как благой альтернативы самодовлеющему разуму и целеполаганию. Названному мотиву и посвящено центральное звено глав Части 8, к которому Толстой перешел в исходном автографе после зарисовки хозяйства.

Более того, первый набросок описания, как Левин управляет теперь имением (кстати, это здесь он заводит упоминавшийся выше «новый род барщины» и потому слывет «ретроградом»[1296]), запечатлел ход оформления значимой ассоциативной связи. Обратим внимание на добавленное над строкой уточнение: «[Д]альние земли, которые были в общем артель[ном] влад[ении], он <…> отдал внаймы». На момент написания тех строк паевое товарищество, созданное героем двумя годами ранее по календарю романа, было как будто забыто самим автором. Так, в главах Части 6, повествующих о жизни в Покровском предшествующим летом, о нем имеется лишь беглое и невнятное упоминание («твои хутора» в реплике Кити). Возможно, в самом деле Толстой только теперь, оканчивая роман, спохватился о том, что негоже оставлять оборванным развитие приметной черты в истории протагониста. «Дальние земли» и «общее артельное владение» составили смысловую пару еще на стадии работы над Частью 3 (что они делают и в ее ОТ), и вполне естественно, что при завершении романа эта соотнесенность напомнила о себе, когда нарратив вновь коснулся деталей левинского хозяйства. Следующая редакция, словно стремясь наверстать упущенное, неприкрыто противопоставляет прежнему начинанию Левина его наконец верно понятые насущные интересы, меркантильностью которых персонаж в своей несобственно-прямой речи, сливающейся с нарративом, даже бравирует: «[Н]ужно было прекратить фантазию артели и отдать дальние земли просто внаймы. Но внаймы надо было отдать не своим мужикам, которым до зарезу нужна была эта земля для пастбища, а по вольной цене»[1297].

Зарисовка хозяйства Левина была в конце концов пересмотрена и потеряла упоминание дальних земель и артели (662–663/8:10), но чуть дальше, в самой сердцевине Части 8, вновь материализовавшаяся ассоциация пустила корни прочнее — и фигурирует ныне в