Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной» — страница 104 из 112

Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества — это законы добра, которые явлены миру откровением, и которые я чувствую в себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен с другими людьми в одно общество верующих, которое называют церковью (683/8:19; курсив мой. — М. Д.).

Принадлежность к церкви, согласно этому воззрению, есть не столько целенаправленный акт соединения, сколько страдательное — «волею-неволею» — следствие угадываемого или постулируемого сходства между многими индивидами в их личных представлениях о Боге и добре. А вот в восклицании, которое на более раннем витке монолога характеризует предстояние верующего перед самим Богом, значимым оказывается употребление глаголов, напротив, в действительном залоге. Как отмечает В. Александров, слова Левина «Я освободился от обмана, я узнал хозяина» (667/8:12), с интонационным ударением на местоимение первого лица, допускают в обосновании веры «возможность человеческой агентивности (human agency), что расходится с его [Левина. — М. Д.] покорностью божественному Промыслу в остальной части этого пассажа». «Кажется правдоподобным, — продолжает исследователь, — соотнести эту смену тона со склонностью Левина на протяжении всего романа полагаться на самого себя как арбитра, судящего о ценности и смысле. В результате природа его новой веры становится несколько подозрительной, ибо можно усомниться в том, насколько она имеет основание в чем-либо за пределами его собственного сознания»[1312]. Отмеченная агентивность еще сильнее выражена в исходном автографе пассажа, где Левин — как бы подмешивая к откровению естественнонаучный дискурс («Прежде я говорил, что в моем теле, в теле этой травы и этой букашки <…> совершается по химическим, физическим, физиологическим законам обмен материи») — считает себя постигшим смысл бытия и своего собственного, и «зеленой букашки», карабкающейся по стеблю пырея: «Я узнал хозяина. Я понял ту силу, которая не то что в прошедшем дала мне жизнь, но теперь дает мне жизнь, я узнал мои побуждения и побуждения этой букашки к жизни»[1313]. (В ОТ Левин, отрекающийся от материализма, не претендует на понимание Божьего замысла в отношении низшей твари, которая к тому же своевольно улетает именно тогда, когда он пытается помочь ей перебраться на более удобный, по его разумению, стебелек [667/8:12].)

Акцентуация личностной сути веры Левина последовательно проводится вплоть до заключительных строк Части 8, и особенно пяти замыкающих роман слов героя, выразительность которых в этом свете трудно переоценить, даром что они составляют придаточное предложение:

[Ж]изнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, какою была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее! (684/8:19)

Наиболее рельефно и при этом — заимствую у Достоевского эпитет — причудливо личностный характер исканий Левина обрисовывается в одной из его попыток соотнести интуицию с доступным ему научным знанием. Знание это — астрономическое. На протяжении романа мы не раз видим героя не только созерцающим небо, но и верно распознающим созвездия, отдельные звезды и планеты. В день разговора с Федором и приезда гостей привычное, казалось бы, зрелище пронизанного солнечным светом небосвода живо напоминает Левину о психологической мощи сенсорной перцепции: впечатление «твердого голубого свода» трудно опровергнуть учеными выкладками о «бесконечном пространстве» (670/8:13). Спустя несколько часов герой смотрит уже на ночное небо. В двух из сохранившихся корректур эпилога это место подверглось правке, которая запечатлела кажущееся почти иррациональным внимание Толстого к эмпирической детали, к миметической частности — внимание, неослабное даже тогда, когда до заключительных строк романа, суммирующих мировоззренческую мудрость Левина, оставалось доработать не более страницы. Для автора оказывается явно небезразличным, на какие именно звезды устремляется взор персонажа. В первой из корректур Левин смотрит на северо-запад и вот какие созвездия, в точном соответствии с картой неба июльского вечера, видит: «Ясно, как два глаза, виднелись спускающиеся Близнецы и косая, наклонная трапеция Льва с своими звездочками в середине». Если в том, как Левин провожает взглядом за горизонт «крайнюю звезду Льва», а не какого-либо иного созвездия, подразумевалась некая символика, то, вероятно, она была сочтена навязчивой. В редакции следующей корректуры взор героя направлен в противоположную сторону — в зенит и на юг, но вновь это взор столько же восхищенный, сколько остро различающий: «При каждой вспышке молнии не только Млечный Путь, но и треугольник [звезд] и самая видная блестящая серебром Вега скрывались от света». Объектом, который создает зрительное ощущение движения небесного свода, предстает в этом секторе неба «багрово краснеющ[ая] звезд[а] Антаре[с], спустивш[ая]ся вместе с якорем Скорпиона к горизонту»[1314].

В отличие от этих вариантов, ОТ раскрывает метафизический смысл левинского смотрения в небо, обходясь без того, чтобы наименовывать звезды. Глядя, как и в последней из цитированных корректур, в зенит и на юг — «на знакомый ему треугольник звезд и на проходящий в середине его Млечный Путь с его разветвлением», Левин увязывает свое давешнее замечание о небосводе с рассуждением о найденной им в себе вере:

«Разве я не знаю, что звезды не ходят? — спросил он себя, глядя на изменившую уже свое положение к высшей ветке березы яркую планету[1315]. — Но я, глядя на движение звезд, не могу представить себе вращения земли, и я прав, говоря, что звезды ходят.

И разве астрономы могли бы понять и вычислить что-нибудь, если бы они принимали в расчет все сложные разнообразные движения земли? Все удивительные заключения их о расстояниях, весе, движениях и возмущениях небесных тел основаны только на видимом движении светил вокруг неподвижной земли, на том самом движении, которое теперь передо мной и которое было таким, для миллионов людей в продолжение веков и было и будет всегда одинаково и всегда может быть поверено. И точно так же, как праздны и шатки были бы заключения астрономов, не основанные на наблюдениях видимого неба по отношению к одному меридиану и одному горизонту, так праздны и шатки были бы и мои заключения, не основанные на том понимании добра, которое для всех всегда было и будет одинаково и которое открыто мне христианством и всегда в душе моей может быть поверено» (683, 683–684/8:19).

Утверждение, что современные астрономы в своих исследованиях исходят из условного допущения геоцентризма и, в частности, вычисляют эфемериды звезд и планет, не принимая в расчет вращения Земли вокруг своей оси и вокруг Солнца («все сложные разнообразные движения земли»), но наблюдая лишь «видимо[е] движени[е] светил вокруг неподвижной земли», поразило бы невежеством, если бы не очевидная нужда рассуждающего в риторическом упрощении основ астрономии, именно в ту эпоху делавшей большие успехи. Левин, вероятно, хочет сказать, что некоторые из таких вычислений удобно облекать в форму, отвечающую визуальному восприятию проекций небесных тел на земном небе, то есть оставаясь в геоцентрической логике языка («звезды ходят», восход и закат Солнца и пр.). Он ищет в астрономии ее собственного «непосредственного чувства», без которого, как подразумевается его сравнением, ученые не вдохновились бы на постижение сложнейших эволюций, скрытых от невооруженного глаза[1316].

Неожиданная, что ни говори, аналогия Левина, утверждающая незаменимость и некую солипсическую правду интуитивного знания даже в том случае, когда оно опровергается данными науки, — аналогия эта тем более занимательна, что ее словно провидит и даже молчаливо намечает много более ранняя сцена в повествовании. Это стояние с Облонским на вальдшнепиной тяге весной первого года действия — на том самом отрезке сюжетной линии Левина, с рассмотрения которого начинается настоящая глава. Успев поговорить со Стивой о множестве вещей, включая свою задуманную книгу, но не решаясь спросить о Кити, Левин вглядывается в темнеющее вечернее небо, и, пока не вылетает припозднившийся вальдшнеп, вот какая картина предстает его взору:

Ясная серебряная Венера низко на западе уже сияла из‐за березок своим нежным блеском, и высоко на востоке уже переливался своими красными огнями мрачный Арктурус. Над головой у себя Левин ловил и терял звезды Медведицы. Вальдшнепы уже перестали летать; но Левин решил подождать еще, пока видная ему ниже сучка березы Венера перейдет выше его и когда ясны будут везде звезды Медведицы. Венера перешла уже выше сучка, колесница Медведицы с своим дышлом была уже вся видна на темно-синем небе, но он все еще ждал (160/2:15).

Не многовато ли здесь — как и в цитированных выше корректурах эпилога — астрономических деталей для русского романа XIX века? Среди современников-беллетристов Толстой был нетипичен и в этом аспекте. Еще в начале 1870‐х, готовя познавательные рассказики для «Азбуки», он специально читал книги по астрономии[1317]; он знал карты звездного неба и любил находить над головой знакомые звезды, отмечая соотношение их позиций со временами года[1318]. А из сравнения ОТ с единственной сохранившейся рукописью главы о весенней охоте видно, что эффект естественнонаучной достоверности составлял в этой точке прямую цель автора. Вот как он правил, уже незадолго до публикации в марте 1875 года, текст копии, снятой годом раньше С. А. Толстой с раннего автографа (несохранившегося): «[Я]сная серебряная