Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной» — страница 54 из 112

[696]. Эта фигура, несомненно, должна была напоминать читателям о состоявшихся двумя годами ранее торжествах по случаю брака великой княжны Марии и герцога Эдинбургского Альфреда; в неутомимом вояжере и бонвиване, смахивающем на «большой зеленый глянцевитый голландский огурец» (334/4:1), отзываются и облик, и репутация старшего брата Альфреда — наследника британского престола принца Уэльского Альберта Эдуарда, известного повсюду как Берти, будущего короля Эдуарда VII, с конца 1860‐х приходившегося свояком российскому наследнику великому князю Александру Александровичу[697]. Детали все явственнее проступающей вокруг Вронского среды развлекали современников своею узнаваемостью и своего рода шиком. Вскоре по прочтении февральского и мартовского выпусков Н. Н. Страхов писал Толстому:

Вронский для Вас всего труднее, Облонский всего легче, а фигура Вронского все-таки безукоризненна. <…> Один Ваш иностранный принц (февраль) наделал здесь фурору, и эти две страницы годились бы на целую повесть[698].

Появляется этот по-новому подверженный соблазну честолюбия Вронский, пока еще ротмистр, по ходу писания совсем незадолго до сочинения пряного зимнего эпизода с принцем. По календарю же романа перемена в образе персонажа относится еще к лету — времени действия предыдущей, третьей, части. И одновременно (как для пишущего Толстого, так и для читающего роман читателя) с этим развитием характера героя возникает рядом с ним новый — второстепенный, но значимый — персонаж.

Искушение Вронского, накануне узнавшего о беременности любовницы, перспективой блестящей карьеры происходит в той же, наново, а в чем-то и наскоро творимой серии глав Части 3, где Каренин ищет бюрократической сублимации своей душевной муки[699]. Как уже отмечалось, на этой стадии писания, в конце 1875 года, Толстому надо было, замедлив повествование и для того добавив несколько глав, показать троих протагонистов в их повседневной жизни сразу после того, как Анна объявляет Каренину о своей любви к Вронскому. Для Вронского, который узнает от Анны о ее признании мужу ближе к вечеру, то есть через сутки после скачек (299/3:22)[700], это день поверки и утряски денежных долгов («стирки»), пирушки в полку и встречи там же с однокашником по Пажескому корпусу князем Серпуховским — только что вернувшимся из Средней Азии новоявленным генералом, чьи завидные военные успехи даже сулят ему выход на политическую авансцену[701]. В генезисе АК Серпуховской возникает, точно откликаясь на введенный автором почти двумя годами раньше, но по хронологии действия более поздний элемент сюжета: Вронский в своем смятении после болезни Анны и великодушного поступка Каренина намеревается уехать на службу в Среднюю Азию («[Б]рат придумал ему отправку в Ташкент <…>»)[702]. Теперь, в новой редакции, веяние Туркестана достигает героя, не дожидаясь уже уготованных тому переживаний, и сулит не одно лишь противоядие горю.

Уже в своей инкарнации Белевского (Бельского) в самой ранней из сохранившихся редакций этого места романа приятель Вронского заводит разговор о почестях и женщинах: «Нам нужно людей, как ты. <…> Женщины, моя душа, — они губят всё. И отдавай любовь свою, но не всего себя». Эти слова чуть позже так отзываются в размышлениях Вронского: «Бельский прав, есть что-то страшное, бесповоротное в сожительстве с женщиной»[703]. В ОТ, отделенном от процитированного наброска чередой версий, работа над которыми была быстрой, эта беседа гораздо пространнее. Серпуховской пытается увлечь, зажечь Вронского примером своей головокружительной карьеры. Не касаясь здесь уже обсужденной выше политической стороны диалога, выделю своеобразную эротизацию обертона искушения, характеризующего всю сцену встречи и соотносимого, на мой взгляд, с ориентальной аурой Серпуховского.

Сама обстановка доверительного разговора, который ведется в разгар полковой попойки, выигрышно подчеркивает телесную крепость и мужественность Вронского: «Серпуховской вошел <…> в уборную, чтоб умыть руки, и нашел там Вронского», который, «сняв китель, подставив обросшую волосами красную шею под струю умывальника, растирал ее и голову руками». Друзья «тут же сели на диванчик, и между ними начался разговор, очень интересный для обоих» (294/3:21)[704]. Серпуховской, чьими глазами, собственно, мы и видим освежающегося полураздетого Вронского, выглядит совсем иначе. Сквозь всю сцену прослеживаются гендерно амбивалентные, андрогинные штрихи к его портрету: «[О]н был такой же стройный, не столько поражавший красотой, сколько нежностью и благородством лица и сложения»; он обращается к Вронскому, «нежно, как женщина, улыбаясь ему»; «[у]лыбка и жесты Серпуховского говорили, что Вронский не должен бояться, что он нежно и осторожно дотронется до больного места»; столь же предупредительно и почти кротко он предлагает Вронскому протекцию в благодарность за покровительство со стороны того в прошлом — вероятно, в пору их однокашничества и юношеского самоутверждения в Пажеском корпусе, когда природная маскулинность второго могла значить не меньше, чем генеральские эполеты первого в их взрослой жизни: «Ты столько раз мне покровительствовал!» (293, 296/3:21). В интертекстуальном плане андрогинность молодого генерала Серпуховского напоминает, с поправкой на тургеневскую прямолинейную сатиру, молодых же генералов в «Дыме», один из которых, к примеру, отличается «чрезвычайно приятным и как бы девическим лицом» и «изнеженным голосом»[705]. Даже ритуальная начальственная ласковость Серпуховского с давним знакомцем из нижних чинов описана с оттенком чувственности: он целует «во влажные и свежие губы молодца вахмистра». Бравый генерал застенчив, как мальчик: «торопливо достал из бумажника три сторублевые бумажки [для раздачи солдатам. — М. Д.] и покраснел» (293/3:21).

В исходной редакции сцены, в отличие от окончательной, мотив искушения был эксплицирован именно в зарисовке товарищеского мужского поцелуя. Это тот самый момент, когда Вронский и его приятель — который в данной редакции носит двойную фамилию Серпуховской-Машков, прозрачно намекающую на звезду тогдашней гвардии, «кавказца» и «туркестанца» графа И. И. Воронцова-Дашкова и при этом обыгрывающую дериваты женских имен в их уменьшительной форме[706], — замечают друг друга среди толпы: «Он увидел Вронского, но не мог оставить уж складывавшего губы для поцелуя вахмистра и только улыбнулся Вронскому своей милой соблазнительной улыбкой». Это определение, предвосхищающее характер беседы, заменяется в ходе правки другой парой эпитетов, которая лишний раз высвечивает взаимосвязь между мотивом соблазна и гендерной двойственностью искусителя: «Почти женская нежная улыбка радости еще более осветила лицо Серпуховского»[707].

В ОТ оборот «нежно, как женщина, улыбаясь ему» употреблен в ином месте сцены — там, где Серпуховской прямо заговаривает о своей возможной служебной протекции Вронскому. Он мягко упрекает Вронского за неловкость, с которой тот, желая повысить себе цену, отказался от предложенного назначения двумя годами ранее[708], и, советуя избыть страсть к женщинам, а для того поскорее жениться (но, как ясно из подтекста, не на Анне), обещает исподволь «втянуть» Вронского в высший круг деятельности, лишь бы тот содействовал такому продвижению, выйдя из полка. Наконец, он многозначительно указывает на примеры тех людей из их среды, которые «погубили свои карьеры из‐за женщин» (вариант автографа: «Женщины губят наши жизни»[709]). Разговор обрывается, когда Вронский получает зов Анны на свидание, и вопрос Серпуховского «Даешь carte blanche?» остается без ясного ответа (297/3:21).

Внушение Серпуховского, что искать приложение сил надо не в женщинах — «[Ж]енщины все материальнее мужчин. Мы делаем из любви что-то огромное, а они всегда terre-à-terre [будничны. — фр.]» (297/3:21), — а во власти, в обладании властью, косвенно подкрепляется в ранней редакции как бы отталкиванием персонажа от низких материй. Он моет руки, «запачканные землей» — не той ли землей, terre, к которой, по буквальному смыслу употребленного им фразеологизма, близки женщины? Наставляя Вронского в правильном отношении к превратностям перемещений по службе, Серпуховской ранней редакции использует доходчивое натуралистическое уподобление: «Но если мне раз подали вонючие устрицы и я не мог их есть, то это не доказывает, что не надо есть устрицы»[710]. Показательно, что в ОТ персонаж прибегает к функционально аналогичному образному сравнению, хотя и не столь эпатажному, говоря не о чем-нибудь, а о бремени отношений с женщиной, — скрытая параллель к устрицам, в которой заключена возможность психоаналитической интерпретации: «Да, как нести fardeau [груз. — фр.] и делать что-нибудь руками можно только тогда, когда fardeau увязано на спину, — а это женитьба. И это я почувствовал, женившись. У меня вдруг опростались руки» (296/3:21).

В процессе писания сгущение определенных черт в фигуре Серпуховского повлекло за собой и немаловажную правку в предшествующей главе о «стирке» Вронского. Уже дойдя в создании первой редакции с Серпуховским до беседы «на диванчике», Толстой прерывается, чтобы дать персонажу более ранний «выход» — перенести появление его в повествовании, с сопутствующей обрисовкой профиля, из начала рассказа о полковом празднике в предваряющие эту картину размышления Вронского о своей усложнившейся жизни и ближайшем будущем. Именно здесь «червь честолюбия», проснувшийся во Вронском «неделю тому назад