Нигде в АК интерференция художественного вымысла и фактуальной реальности не проявилась так наглядно, как во включенной Толстым в финальную, восьмую, часть романа резкой отповеди той панславистской ажитации, которая началась в российском образованном обществе еще в конце 1875 года в связи с антиосманскими восстаниями на Балканах и фактически подготовила объявление Россией войны Порте в апреле 1877 года (тогда-то Толстой и завершал написание АК). Вспомним саму неординарность фабульного перехода: завершившись в последних строках седьмой части романа аллегорией тонущей во тьме книги жизни, которую читала Анна, повествование неожиданно возобновляется в начале следующей, и последней, части разговором тоже о книге, но совсем другой и совсем по-другому погибшей — провалившемся ученом труде брата Левина Сергея Кознышева, который как раз в этот момент оказывается панславистом[887]. Именно славянский вопрос сопряг последний год в календаре АК с историческим 1876‐м теснее, чем синхронизированы (условно) с невымышленной современностью предшествующие события в романе.
И у литературоведов, и у историков есть свои способы объяснить как авторские побуждения к этой инъекции политического в ткань беллетристического текста, так и ее значение для сюжета и философии всего произведения. В соответствующих фрагментах можно усматривать облеченное в художественную форму идейное или дидактическое послание по одной из проблем, важных для Толстого-мыслителя, — например, войны и пацифизма, духовной независимости человека от земных властей[888]. Другой подход ориентирован на выявление смысловых и образных связей между центральной тематикой романа и вторгающимися в него элементами политической публицистики[889].
В настоящей главе делается попытка проследить генезис полемического дискурса, звучащего в полный голос со страниц заключительной части, как в его взаимодействии со смежными мотивами романа, так и в расширенном биографическом и историческом контексте. В этом свете дописывавшаяся АК предстает и инструментом, посредством которого автор вовлекся тогда в рефлексию над рядом предметов, живо занимавших общественное мнение, и — отчасти — целью, оправдывавшей эту «суетную» вовлеченность: плоды переживаний, спровоцированных писанием романа, возвращались в его текст. Славянский вопрос был не единственным из таких объектов внимания, но он стал важным звеном в констелляции разнородных факторов и стимулов толстовской работы над романом на финальном этапе. Это и требования реалистического жанра (например, касательно психологической достоверности новых черт персонажей), и влияние биографических реминисценций, и религиозные искания автора.
Далее я постараюсь доказать, что полемика в АК против панславизма проросла из загодя посеянных семян. Она теснее, чем это может казаться на первый взгляд, соотносится с подступами — и в предшествующих напечатанных частях, и в их авантексте — к теме ложной веры и квазирелигиозного воодушевления. Прелюдией к этой политизации романа в его заключительной части стала — без прямой фабульной смычки — перемена в трактовке образа Каренина, обусловленная, в свою очередь, несочувственным интересом Толстого к возникшему тогда евангелическому течению — редстокизму. В более общем плане столкновение дописываемого романа со взволновавшими автора событиями общественной жизни 1876 года показывает, каким сложным путем «внешний» раздражитель актуализирует уже намеченный в создающемся произведении, но еще не реализованный и ожидающий своего часа мотив. Именно так во второй половине романа в противопоставлении ложной вере постепенно обрисовывается ее, в толстовском понимании, антипод — идеал «непосредственного чувства», глубоко личностного, потаенного опыта откровения.
1. Каренин и ложная «живость веры»
Стимул к сцеплению романного и невымышленного миров через злобу дня 1876 года дала проблема достройки сюжета и трактовки одного из главных героев — Алексея Александровича Каренина. Амбивалентность, если не мозаичность образа Каренина, открывающая простор его почти взаимоисключающим интерпретациям[890], во многом обусловлена генезисом персонажа на протяжении нескольких лет работы — от нелепо немужественного, но вызывающего сочувствие Ставровича первого конспективного наброска романа[891] к омертвевшему Каренину таких пасмурных сцен ОТ, как его урок Закона Божия с сыном Сережей или разговор с Облонским о судьбе Анны (441–444/5:27; 605–607/7:18). Динамика создания АК в 1876 году помогает лучше понять эту эволюцию.
В апреле 1876 года Толстой, несмотря на желание поскорее завершить роман, приостановил печатание АК, как уже однажды случилось за год перед тем. Пауза, которая продлится восемь месяцев, до декабря 1876 года, пришлась на волнующий момент: именно в мартовском и апрельском выпусках, соответствующих главам 18–23 Части 4 и главам 1–20 Части 5 будущего книжного текста, роман достиг кульминации и устремился к развязке. И именно Каренин накануне этой паузы оказался «затерт» другими персонажами. Уступая уговорам Стивы Облонского, он соглашается дать Анне развод (с принятием на себя фиктивной вины в прелюбодеянии) только для того, чтобы она сколь импульсивно, столь же и решительно отвергла это предложение и уехала с вышедшим в отставку Вронским за границу. После этого читатели «Русского вестника» успевали до перерыва в сериализации узнать о предсвадебных неделях и венчании Левина и Кити[892], о неопределенно долгом путешествии Анны и Вронского, увенчавшемся внешне благополучным dolce far niente, должно быть во Флоренции, и наконец, о молодоженах Левине и Кити у себя в имении и затем при умирающем брате Левина[893].
Как отмечено недавно И. Паперно, начиная с вышедших в апреле 1876 года глав Части 5, посвященных смерти Николая Левина и отразивших как прошлый жизненный опыт автора, так и его тогдашнее переживание страха смерти, «автобиографический материал будет играть все большую роль в романе»[894]. Это наблюдение совершенно верно в той мере, в какой оно касается важности фигуры Константина Левина для философии книги. Однако новые главы о Левине войдут в Части 6, 7 и 8, которые будут писаться (частично на основе ранних редакций, но в основном наново) и публиковаться только в самом конце 1876 — первой половине 1877 года. А до этого автора ждал Каренин — герой не автобиографический, но также тесно связанный с экзистенциальной и религиозной проблематикой[895].
Посткульминационный Каренин, чье христианское всепрощение жены и ее любовника пропадает втуне, да еще оставленный женой, терял как персонаж фабульность, свое участие в действии, не поспевал за ускоряющимся рассказом. В рукописях романа на тот момент имелся для этого отрезка сюжета единственный сколько-нибудь развернутый набросок, входящий в ПЗР, то есть написанный тремя годами ранее. (В 1874 году, при подготовке ДЖЦР, энергично начатой, но затем оборванной, Толстой, как уже отмечалось, успел внести в соответствующую рукопись — 73-ю — совсем немного изменений.) Каренин спустя примерно год после развода с женой — напомню, это версия сюжета с состоявшимся разводом, — предстает здесь жалкой фигурой, брошенным мужем, навеки кротко замершим в своем несчастье: «С ним сделалось то, что с простоквашей: наружи то же, но болтните ложкой, там сыворотка, он отсикнулся». Мотив искусственного женского благочестия уже налицо в этом наброске: незамужняя сестра Каренина, зовущаяся здесь Катериной, Кити, целиком посвящает себя воспитанию племянника, не умея вложить в это дело душу. Имеется в тексте и прямая отсылка к кружку женщин — следует уже знакомое нам шлейфообразное определение — «высшего петербургского православно-хомяковско-добродетельно-придворно-жуковско-христианского направления», которые пытаются спасти осмеиваемую репутацию человека из своей среды[896].
Однако, в отличие от много позднейших редакций и ОТ, это женское участие почти не затрагивает Каренина. Он ясно осознает, что в налаженном его сестрой порядке воспитания сына нет «той живой атмосферы, которая была при матери»[897]. К слову, в этой редакции еще нет щемящей сцены встречи Анны с сыном в его день рождения, но Саша (будущий Сережа), тоскующий по маме и видевший ее во сне, находит нежность к себе и в отце; отец же бессильно сокрушается о невозможности нарушить табу в разговоре с сыном: «„Вот и скрывай от него“, — подумал Алексей Александрович. Но сказать, что она прислала подарки, вызвало бы вопросы, на которые нельзя отвечать, и Алексей Александрович поцеловал сына, сказал, что подарки ждут его, тетя подарит»[898]. Более того, Каренин даже избегает утешений в страдании, которые могли бы дать религия или церковь как институт: «Ему приходило, как русскому человеку, два выхода, которые оба одинаково соблазняли его — монашество и пьянство, но сын останавливал его, а он, боясь искушений, перестал читать духовные книги и не пил уже ни капли вина»[899]. (Сколько-нибудь действенное утешение он отыскивает лишь в своих служебных занятиях[900].) Обреченность на страдание становится самодовлеющей чертой персонажа.
В 1876 году, когда поступательный, часть за частью, ход работы над романом вновь привел автора к этому материалу, версия с таким Карениным была явным анахронизмом в генезисе романа с точки зрения и сюжета, и фабулы: в журнальной редакции (как и в