любящей души, а это лепет страстного экстаза души влюбленной; но тем это и понятнее. Молитвы в этом жанре необыкновенно нравятся редстокистам и кто будет столько груб и жесток, чтобы осуждать их за это и ставить им в вину, что они жарко молятся этими словами, а не болтают без толку, холодно другие слова, порою вовсе непонятные?[916]
В свою очередь, Ф. М. Достоевский, развивая в «Дневнике писателя» — и не когда-нибудь, а в том же марте 1876 года — мысль о гибельных последствиях «оторванности нашей от почвы, от нации», с тревогой пересказывал толки о том, что английский проповедник «как-то особенно учит о „схождении благодати“ и что, будто бы, по выражению одного передававшего о нем, у лорда „Христос в кармане“, — то есть чрезвычайно легкое обращение с Христом и благодатью». Как и Лесков, Достоевский, используя термальный эпитет, объяснял притягательность слова и молитвы Редстока утратой чего-то важного в синодальном православии: «[О]н производит чрезвычайные обращения и возбуждает в сердцах последователей великодушные чувства. Впрочем, так и должно быть: если он в самом деле искренен и проповедует новую веру, то, конечно, и одержим всем духом и жаром основателя секты»[917]. Нотабене: несмотря на более свободный способ выражения религиозных чувств, содержание проповедей и собеседований Редстока в смысле отношения к связанным с религией общественным установлениям было вполне консервативным — так, он не признавал расторжения брака даже в случае прелюбодеяния одного из супругов[918].
Полученный вскоре автором АК ответ А. А. Толстой свидетельствовал о ее сложном отношении к Редстоку (с составляющей приязни явно большей, чем у Лескова и Достоевского). Она удивлялась наивности, как ей казалось, представлений Редстока о легких обращениях в веру — «[П]о его системе каждый человек может в одну секунду развязаться со своими страстями и дурными наклонностями только по одному желанию идти за Спасителем <…>», — но и восхищалась его «теплотой», «преданностью его Христу» и «искренностью неизмеримой»[919]. В ее дневниковых записях того времени симпатия к Редстоку запечатлена еще более определенно. За год до упомянутого толстовского письма она прочувствованно описывала воздействие беседы с англичанином на себя и своих гостей:
Наш милый лорд Редсток опять появился и утром пил у меня чай, более чем когда-либо сладостный и увлеченный своею любовью к Иисусу. Мое сердце таяло, слушая его. То же испытывали и другие, слушавшие его, а случайно заехавший кн. Багратион казался пораженным; я уверена, что он слышал подобные слова в 1‐й раз[920].
Три года спустя, в начале 1878-го, ее же характеристика вновь приехавшего в Россию Редстока сдержаннее, но в целом очень благоприятна:
Вчера зашел ко мне лорд Редсток. Я не принадлежу к той маленькой секте, которая образовалась у нас в большом свете, но я скажу всегда, что час беседы с лордом Редстоком делает на меня всегда большее впечатление, чем болтовня тех, кто постоянно приходит ко мне, отнимая у меня время. Одно для меня несомненно также — что он любит Христа и всецело ему предан. Вот тайна его влияния[921].
О том, что графиня Александра Андреевна была под сильным впечатлением от речей Редстока, хорошо знали в ее ближайшем кругу, а возможно и вне его. Почти одновременно с ее ответом Толстому о проповеднике не кто иная, как сама императрица, в частном письме иронизировала над тем, что Редсток «у всех на уме больше, чем когда-либо», и что Александра Толстая «страшно наскучила» разговорами о нем своей бывшей воспитаннице, дочери императорской четы великой княгине Марии, герцогине Эдинбургской, так что та «в отчаянии и не может больше слышать этого имени». Столь же иронично императрица замечала, что у них по крайней мере есть утешение в том, чтобы наблюдать, как графиня Александра и другая набожная — и еще более известная публике — придворная дама графиня Антонина Дмитриевна Блудова седлают своего конька, рассуждая об этом предмете[922].
Что до самого Толстого, то он не обратил внимания на высказанную Александрой Андреевной симпатию к Редстоку, если только это не было сознательной фигурой умолчания с его стороны. Его отклик был созвучнее словцу «Христос в кармане» из вышедшего накануне выпуска «Дневника писателя»:
Как прекрасно вы мне описали Радстока. Не видав оригинала, чувствуешь, что портрет похож до смешного. <…> / Мне тоже очень радостно было ваше мнение о том (если я так его понял), что обращения не бывают, или, редко, — мгновенные, а что нужно пройти через труд и мучения. Мне это радостно думать, потому что я много и мучался и трудился, и в глубине души знаю, что этот труд и мучения есть самое лучшее из того, что я делаю на свете. И эта деятельность должна получить награду, — если не успокоение веры, то сознание этого труда уже есть награда. А теория благодати, нисходящей на человека в Английском клубе или на собрании акционеров, мне всегда казалась не только глупа, но безнравственна[923].
Толстой здесь реагирует на то, что более всего его волнует и задевает лично. Погруженный в искания веры как живого, душой, а не умом переживаемого опыта[924], он ревниво узнавал о чьих-то притязаниях на владение таким опытом и дар приобщать к нему неверующих. Мало того что полученный им «портрет» был найден «похожим до смешного» на уже сложившееся в его голове представление, но и вообще смехотворным надлежало сделать этот образ в дальнейшей разработке: обращениям в христианство, совершаемым англичанином Редстоком, самое место в Английском клубе или на собрании акционеров. Собственно, потому-то и думается, что в толстовском эпистолярном отклике на тетушкину аттестацию Редстока игнорирование положительного было нарочитым.
Сравнение этих строк переписки со сценой обращения Каренина Лидией Ивановной позволяет предположить, что Толстой не только уловил умиленную ноту в рассказе придворной дамы о Редстоке, но и нашел ей применение в развитии оказавшегося таким нужным женского персонажа. Графине же Александре Андреевне было предоставлено догадаться или не догадаться об этом уподоблении, прочитав очередную порцию текста в «Русском вестнике».
В этот ряд можно поместить еще одно свидетельство. Этому самому вопросу о Редстоке в мартовском письме Толстого предшествовала его встреча в феврале 1876 года в Ясной Поляне с графом А. П. Бобринским, одним из самых заметных в обществе последователей английского проповедника[925]. Богатый землевладелец и заводчик, Бобринский за несколько лет перед тем успел побывать министром путей сообщения, примыкая в правительственном кругу к аристократической фракции шефа жандармов графа П. А. Шувалова. На посту министра он пытался усилить контролирующее участие государства в строительстве железных дорог, где в те годы господствовала практика предоставления частных акционерных концессий[926], о чем нам не раз напоминает толстовский роман.
Софья Андреевна Толстая в эпистолярном рассказе об этой встрече подчеркнула как религиозное воодушевление Бобринского, так и — отчасти по контрасту — факт его принадлежности к высшей, космополитической страте поместного дворянства:
…Бобринский <…> оказался очень приятный и очень интересный человек своей ревностной христианской религией. Он даже в каком-то религиозном экстазе, но все у него так последовательно, убедительно и хорошо, что я желала бы опять послушать его религиозные речи. Он все удивлялся, как мы так будто бы похожи во вкусах жизни, а до сих пор не были знакомы. Жена его и дети за границей. Не знаю, состоится ли это знакомство, но я всегда нахожу неудобным знакомство с людьми, которые гораздо богаче[927].
Сам Толстой в цитированном мартовском письме Александре Андреевне, прежде чем спросить о Редстоке, пишет именно о Бобринском. Эти строки хорошо известны в толстоведении:
[Бобринский] очень поразил меня искренностью и жаром своей веры. И никто никогда лучше мне не говорил о вере, чем Бобринский. <…> [Ч]увствуешь, что он счастливее тех, которые не имеют его веры, и чувствуешь, главное, что этого счастья его веры нельзя приобрести усилием мысли, а надо получить его чудом[928].
Как и в других случаях прочувствованных, казалось бы, славословий кому-либо со стороны Толстого, тут надо учесть свойственную ему импульсивность, обыкновение перехваливать при первом отзыве — а также умение скорректировать затем такой отзыв менее прямым способом. Все те же язвительные слова в следующем, апрельском, письме А. А. Толстой о «теории благодати», «нисходящей на человека в Английском клубе или на собрании акционеров», очерчивают профиль конвертанта, подозрительно напоминающий аристократа, экс-министра и несостоявшегося борца с засильем прибыльных концессий Бобринского.
В те же дни, в середине апреля 1876 года, Толстой пишет и самому Бобринскому. Письмо это, по всей видимости, утрачено[929], а вот ответ адресата от 1 мая сохранился; толстоведы к нему почти не обращались. Он не только дает представление о содержании толстовского письма, но и, взятый в более широком контексте, позволяет лучше увидеть мотивы будущей — все-таки не сразу последовавшей — атаки Толстого-романиста на редстокизм. Из письма Бобринского мы узнаём, что Толстой в какой-то момент вроде бы даже намеревался поехать «послушать Радстока» (который именно в апреле 1876 года первый и последний раз побывал в Москве — и, по контрасту с Петербургом, почти без успеха для своей миссии