[1000]. Правка в последовавших за тем корректурах «засушила» Каренина: он не предлагает ни развода, ни воссоединения, а затем безапелляционно отказывает в разводе[1001]. Но даже в опубликованном в апреле 1877 года журнальном тексте обрисовка Каренина удерживает кое-какие штрихи из ранних редакций этих глав. Спустя несколько месяцев, готовя при участии Страхова отдельное издание романа, Толстой, как показал У. Тодд, свел к минимуму эмоциональность Каренина в беседе со Стивой и преподнес его «более молчаливым, отчужденным, холодным» (я бы добавил — а если говорящим, то визгливее и пискливее), но и тут это достигалось не прямой авторской констатацией, а передачей выражений лица, манеры речи, движений героя[1002].
Авторская трактовка Каренина в процессе создания и сериализации романа определенно становилась все более отчужденной, однако решительное, так сказать, окарикатуривание героя[1003] происходит на весьма позднем этапе создания текста и имеет отношение столько же к художественной ткани произведения, сколько — если не больше — к фактору внелитературных убеждений и настроений романиста. В том, как продолжительно — до стадии корректур в апреле 1877 года — возможность дарования Анне развода в Части 7 оставалась мотивом в сменявших одна другую черновых редакциях, проявилась сложная семантика образа персонажа, обретающая подчас свою логику помимо прямой воли писателя[1004]. Едва ли не в споре с самим собой Толстой пытался удержать в тексте великодушное письмо Каренина Анне, чуть ли не жертвуя согласованностью между двумя локально-темпоральными планами повествования.
В идеальной реальности АК, если только можно ее себе представить, муж героини не был бы обречен претерпеть то, что Г. Морсон описывает как его второе обращение, трансформацию из простившего своих врагов искренне верующего в «нравственного монстра», в человека «такого плохого, каким когда-то Анна выставляла его ложно»[1005]. Более сложные и объемные изображения героя в толще авантекста слагались в незаконченную, неровно освещенную, но не уничтоженную вовсе картину, которая могла напомнить о себе, как случилось при возвращении Толстого к созданному еще в 1874 году этюду развязки романа. Не точно ли так же, как Вронский при завершении работы над Частью 4 «совершенно для меня неожиданно, но несомненно <…> стал стреляться»[1006], и Каренин упорствовал, причем на протяжении трех редакций, в своем новом согласии дать развод Анне? Если и так, то такое стремление все-таки слишком противоречило тому ригидному концептуальному заданию, которое на волне толстовской захваченности злобой дня получил в 1876 году образ Каренина, — служить аллегорией ложной религиозной веры и питаемых ею притязаний на духовное водительство. Согласие или несогласие на развод вновь оказывалось атрибутом и функцией власти.
4. Генезис полемики с панславизмом
Почти вся — начиная с исходных автографов — работа над Частью 8 романа, которую автор некоторое время хотел назвать эпилогом, пришлась на период с апреля по конец июня 1877 года (см. Табл. 3 на с. 485). То было воистину горячее время. Толстой, по всей вероятности, близился к завершению первой рукописной редакции эпилога[1007], когда манифестом от 12 апреля Александр II объявил войну Османской империи[1008]. Почти одновременно с тем, как император в конце мая отбыл из Петербурга к дислоцированной в Румынии действующей армии, расхождение между Толстым и издателем «Русского вестника» М. Н. Катковым во взглядах на «славянское дело» привело к тому, что автор АК решил забрать из журнала эпилог, набор которого с правленой первой корректуры был уже готов, и печатать его отдельной книжкой в другой московской типографии[1009]. К моменту, когда российские войска в середине июня переправились через Дунай и вторглись на османскую территорию с миссией освобождения болгар от «турецкого ига» и создания независимого болгарского государства, Часть 8 прошла или вот-вот должна была пройти очередную, теперь уже для отдельного издания, корректурную вычитку (при этом продолжая правиться и шлифоваться)[1010]. Свежеизданные экземпляры — «Есть ошибки, но издание хорошенькое», как нашел автор, — были доставлены в Ясную Поляну самим владельцем типографии Ф. Ф. Рисом 9 июля[1011], а днем раньше провалился первый из кровопролитных штурмов в скором будущем знаменитой турецкой крепости Плевна. К слову, указанием на это совпадение Достоевский хотел начать в июльско-августовском выпуске «Дневника писателя» свою критику финала АК, в котором его больше всего возмутило равнодушие Левина к «славянскому делу»: «[К]нижка явилась как раз за несколько дней до нашей неудачи, плачевной неудачи при Плевне <…> а потому <…> сделает свое дело <…> как раз совпадая с очень многочисленными <…> поднявшимися везде голосами на тему: „Мы говорили, мы предупреждали, мы предсказывали“ и т. д.»[1012]. Надо ли пояснять, что Достоевскому в таких высказываниях слышалось злорадство. Так как цензура предостерегала от обсуждения конкретных действий и уж тем более неудач русской армии, то процитированный пассаж из наборной рукописи выпуска не появился в опубликованном тексте «Дневника писателя».
Таблица 3. Стадии написания Части 8: апрель — конец июня 1877 года (датировки в таблице относятся к созданию автографа)
Хотя завершающий свой шедевр Толстой пристально и взволнованно следил за развитием событий, действие в главах Части 8, вобравших в себя злобу дня, четко соотносится не с годом написания, а с предыдущим — 1876-м. Писатель, по всей видимости, особо заботился о том, чтобы приметы панславистского общественного энтузиазма, еще не поддержанного открыто верховной властью, не были затемнены восприятием текста сквозь призму лишь чуть позднейшей, но уже существенно иной военно-политической обстановки. Так, если в черновых редакциях, вплоть до корректур, несколько раз встречается упоминание Болгарии/болгар, то до ОТ дошло лишь единственное употребление лексемы — всплывающее в реплике князя Щербацкого устойчивое выражение «болгарские ужасы»[1013]. Затушевка была сознательной — например, в раскрывающем воззрения Сергея Кознышева пассаже: «Резня единоверцев и братьев в Болгарии вызвала сочувствие к страдающим и негодование к притеснителям, и геройство борющихся за великое дело сербов и черногорцев вызвало сочувствие во всем народе <…>»[1014] — первые слова в конце концов заменяются расширительной формулировкой: «[р]езня единоверцев и братьев славян», — тогда как следующие далее наименования «сербы» и «черногорцы» не исчезают (647/8:1). Вместе с любопытной версией концовки спора Левина с Кознышевым (подробнее о ней пойдет речь ниже) не достигли ОТ и следующие отзвуки болгарской темы: «Было решено разумом, что защитить болгар было добро, и потому война и убийство уже не считалось злом, а оправдывалось. / <…> Теперь Левину хотелось сказать: за что же ты осуждаешь коммунистов и социалистов? Разве они не укажут злоупотреблений больше и хуже болгарской резни?»[1015]
Вообще говоря, упоминания Болгарии и болгар в авантексте Части 8 не были анахронизмом: жестокое подавление Турцией болгарского восстания в апреле 1876 года (те самые «болгарские ужасы», как в Европе стали называть произошедшее после выхода в том же году памфлета лидера английских либералов У. Гладстона «The Bulgarian Horrors and the Question of the East») имело в России значительный резонанс. Сторонники преимущественной поддержки болгар даже составили внутри панславистской среды особое меньшинство[1016]. Тем не менее в течение всего 1876 года в российском образованном обществе в целом безусловно доминировал интерес к событиям не на восточных, а на западных Балканах — а именно в Сербии и (в чуть меньшей степени) Черногории, куда на войну, ведшуюся этими фактически суверенными княжествами против Турции, ехали сотни и сотни добровольцев. Конечно, в некотором смысле уже и эта война, начавшаяся через два месяца после подавления восстания в населенных болгарами землях, оправдывалась стремлением «защитить болгар» (в числе других подвластных Порте славян-христиан), но в освещении задающих тон медиа это была прежде всего война Сербии, а не война за Болгарию[1017]. Можно сказать, что Часть 8 АК в ее окончательной редакции как бы дистиллирует характерный — «сербский» — колорит 1876 года (чему не мешают некоторые частные анахронизмы внутри этого отрезка времени[1018]).
Как и в конце 1876-го, когда дорабатывалось окончание Части 5 с Карениным как духовным учеником графини Лидии Ивановны, так и в ходе работы над последними тремя частями романа в 1877 году Толстой усматривал один из истоков панславистской горячки в политическом влиянии горстки экзальтированных патрициев и особенно патрицианок. Тема фальшивого коллективного воодушевления и умствующей спиритуальности претерпела примечательную эволюцию сквозь серию черновых редакций, удерживая при этом во взаимодействии два разных плана текста — мировоззренческую телеологию произведения и претендующий на журналистскую детальность актуальный репортаж. Челнок писательского воображения, соединяющий мельчайшие нюансы мимесиса и воспаряющие дискурсивные обобщения, снует в заключительной части