[1064]. В следующей редакции — наборной рукописи — Стива дает лишний повод для раздражения просьбой к Кознышеву, едущему в деревню к брату, где гостит также Долли с детьми, передать приятную новость о своем выхлопотанном назначении на денежное место[1065]. А вот на той стадии работы, когда разногласия между Толстым и Катковым в трактовке событий 1876 года стали так или иначе фактором генезиса текста, на долю Стивы в придачу к этим репликам достается нечто неожиданное, нечто такое, что делает «заготовленную» в прежних версиях неприязнь собеседников к нему чуть ли не идейно оправданной:
— А каково отличается наш Пфефер, — сказал Степан Аркадьич про известного всему обществу гвардейского офицера графа Пфефера, поступившего в сербские войска. — Говорят, он прикладывает la loi du talion aux Turcs. Il ne donne pas de quartier aux prisonniers [правило ока за око (закон талиона, равного возмездия) к туркам. Он не дает пощады пленным. — фр.]. Я нахожу que ce n’est pas chrétien [что это не по-христиански]. Не правда ли, княгиня? — обратился он к даме. Княгиня, не отвечая, строго смотрела на него. <…>
— Как он становится несносен, — сказала княгиня Сергею Ивановичу <…> И тоже позволяет себе осуждать графа Пфефера[1066].
Вольно или невольно Облонский предлагает энтузиастке «славянского дела» подумать, намного ли праведнее и богоугоднее любой другой войны столь популярная в России война сербов против турок. Более того, эти слова косвенно, но достаточно ясно передают позицию автора — примерно так же, как именно Облонскому Толстой совсем незадолго перед тем поручает донести до читателя содрогание здравомыслящего человека, угодившего на спиритический сеанс. В более ранней редакции, где эпилог еще начинается открытой, запальчивой полемикой со сторонниками панславизма, мы находим в нарративе фрагмент, содержащий предтечу внешне наивной ремарки Облонского: «В войне за христианство только слышалось то, что надо отмстить туркам. И немецкий волонтер говорил, что он убивает пленных, и все находили, что это прекрасно»[1067]. Из этого же фрагмента ясно, что безымянной княгине Стива должен быть еще благодарен за всего-навсего строгий взгляд, который на самом деле, будучи пропущен через рассеивающий фильтр автоцензуры, излучается вот из каких гипербол: «Если в то время кто говорил, что бывают турки и добрые, его называли изменником. <…> Если кто бы сказал, что почти так же, как действовали турки, действовали и другие правительства, его бы растерзали»[1068].
По всей видимости, введенный Толстым при доработке текста гвардейский офицер из высшего общества с пародийно звучащей в этом контексте фамилией (Pfeffer — перец)[1069], а равно и появляющийся ранее «немецкий волонтер» отсылают к историческому лицу или лицам, которых еще предстоит опознать. Не исключено, впрочем, что тут сказалась слабость самого Толстого к антинемецким стереотипам. Смело говоря о темной стороне добровольческого движения, не испытывал ли он иногда желания объяснить ее хотя бы частично влиянием нерусских «Пфеферов»?
В последовательных редакциях эпилога предшественником графа Пфефера, кроме «немецкого волонтера» из рукописи 106, выступает в исходной редакции эпилога некий «граф К.», вполне сочувственно упоминаемый Катавасовым в сцене спора Левина с гостями: «Да позвольте <…> убивают братьев, единокровных, ну не братьев — единоверцев, детей, стариков. Чувство возмущается, требует мщения. Я понимаю графа К., который говорит, что он пленных турок не признает»[1070]. Первая половина фразы в правленом виде позднее была отдана Кознышеву.
Возможным объектом аллюзии был недавний выпускник академии Генерального штаба, бывший кавалергард ротмистр граф Федор Эдуардович Келлер — один из немногих аристократов-гвардейцев, кто (подобно Вронскому) воевал добровольцем в Сербии. Летом и осенью 1876 года его имя было на слуху: кроме того, что он зарекомендовал себя отчаянно храбрым воином и харизматичным командиром, получила резонанс и его экстренная поездка из Сербии в Россию, предпринятая по поручению командующего сербской армией генерала М. Г. Черняева для передачи наследнику престола великому князю Александру Александровичу просьбы о содействии поставкам оружия в Сербию[1071]. Мне, однако, неизвестны свидетельства о беспощадности Келлера — на деле или на словах — к турецким военнопленным. В те же месяцы в печати, включая читавшиеся Толстым «Московские ведомости»[1072], не раз сообщалось о мужестве сражавшихся вместе с сербами и русскими волонтеров из различных германских государств (тогда как Келлер принадлежал к обрусевшему немецкому роду), но и в этих сообщениях мне не встретилось аналога слов в авантексте АК о графе К., «немецком волонтере» и графе Пфефере. А вот где такой аналог отыскивается — это в получившей широкую огласку телеграмме самого Черняева сербскому правительству от 21 сентября (ст. ст.) 1876 года, где сообщалось о пленных, которых турки пытали и изувечивали, прежде чем убить, и делалось следующее заявление: «Наши войска, доселе безукоризненные, до того возмущены варварствами неприятеля, что я опасаюсь впредь быть в состоянии воспрепятствовать им прибегнуть к праву репрессалий — совершить подобные жестокости»[1073].
В уже сверстанной корректуре отдельного издания Части 8 автор вновь правит это место, удаляя намек на мотив немецкого бессердечия. Вместо ремарки о Пфефере на полях верстки вписывается другая реплика Стивы, которая и перейдет, с измененной пунктуацией, в ОТ (649/8:2): «Завтра мы даем обед двум отъезжающим — Димер — Бартнянский[1074] из Петербурга и наш Веселовский — Гриша. Оба едут. Веселовский недавно женился. Вот молодец!»[1075] Вполне вероятно, что таким образом Толстой вставляет лыком в строку случайную описку в задевшем его отзыве тетушки Александры Андреевны в ее мартовском письме. Если она полагала, что Васеньку «Веселовского» негоже изгонять из дома Левина за невинный флирт с хозяйкой, то творец АК, едва произведя на свет — по этой подсказке? — и женив Веселовского Гришу, который недостаточно внимательному читателю может показаться уже знакомым[1076], иронически отправляет его воевать с турками («наш Веселовский», говорит о нем Стива, приятель еще недавно холостого Васеньки Весловского, — имея в виду, что этот Гриша москвич, а не петербуржец)[1077]. Такая «высылка» должна была бы понравиться энтузиастке освобождения славян от турецкого ига. В итоге Облонский, более не уполномоченный автором напомнить застрельщикам «славянского дела», в разгар их торжества, о нехристианской природе чувства мести, все-таки косвенно принимает участие в споре Толстого с придворной панслависткой.
Позднейшее, майское, письмо А. А. Толстой лишний раз и более чем доходчиво напоминало о высоком градусе панславистских эмоций в окружении императрицы. Пусть и не на первых ролях, но Александра Андреевна была причастна к формированию политики, обусловленной настроениями и действиями, которые анатомируются в заключительной части АК. Соответствующим соображением предосторожности или по меньшей мере такта была, вероятно, вызвана одна из модификаций в (еще ждущем нашего более подробного анализа) политико-философском разговоре Левина и его гостей на пасеке, внесенная Толстым в корректуру второго журнального набора в мае (см. ил. 8). Вот цитированный выше в несколько иной связи[1078] исходный вариант гвоздевой фразы старого князя Щербацкого, союзника Левина в споре (в амплуа искреннего простеца, отвергающего ложную простоту панславизма): «[К]то же объявил войну туркам? Иван Иваныч Рагозов и три дамы?»[1079] Неназывание имен «трех дам»[1080] подразумевало широкую известность, почти эмблематичность, так что слова звучали как очень прозрачный намек на маленький, но влиятельный кружок, к которому, несомненно, принадлежала и А. А. Толстая. Исправив «три дамы» на «графиня Лидия Ивановна с мадам Шталь»[1081] (что и перешло в ОТ [674/8:15]), автор устранил риск лишних пересудов и одновременно еще раз обыграл связь религиозной фальши и войны в символике романа — обе героини, каждая в своем сюжетном пространстве, служат воплощениями ложной религиозности[1082].
И тем не менее даже после правки фраза могла быть прочитана современниками как шифр механики женского влияния в славянском вопросе. В рабочих записях к своей программной статье об АК в «Дневнике писателя» Достоевский (разумеется, не знавший ранней редакции фразы) позвякивает ключиком к разгадке: «M-me de Шталь. Князь [Щербацкий. — М. Д.], очевидно, знаком с говорками в кружках и знает, где место пощекотливее»[1083]. Действительно, содержание и стилистика некоторых тирад и реплик в важной сцене спора на пасеке, выражающих более или менее точно позицию самого Толстого, созвучны антипанславистскому дискурсу, который сформировался в 1876–1877 годах в звене правящей элиты («говорки в кружках»), недовольном влиянием «трех дам» и их единомышленников. Мало того, в своем общем представлении о панславистской ажитации Толстой не был так уж далек от ряда сановников-легитимистов, в остальном совсем не по-толстовски настроенных, которые уже в 1876 году говорили, подобно цитированному выше министру внутренних дел А. Е. Тимашеву, об «искусственном возбуждении» националистических страстей.