Многое же из того, что дальше говорил помещик, доказывая, почему Россия погублена эмансипацией, показалось ему даже очень верным <…> Помещик, очевидно, говорил свою собственную мысль, что так редко бывает, и мысль, к которой он приведен был не желанием занять чем-нибудь праздный ум, а мысль, которая выросла из условий его жизни, которую он высидел в своем деревенском уединении и со всех сторон обдумал.
Именно то, как формулирует сердитый помещик конечного текста суть переживаемого бедствия: «[Х]озяйство наше, то, где оно поднято на высокий уровень, должно опуститься к самому дикому, первобытному состоянию» (313, 314/3:27), — дает Левину ключ к его собственному дискурсу. Уровень следует понизить, ибо в упадке и утратах — своего рода преимущество! Неизбежный отказ от дорогостоящих агрикультурных и технических усовершенствований сулит возможность сближения дворянского и крестьянского миров и более гармоничного использования земли в масштабе всей России:
Мы давно уже ломим по-своему, по-европейски, не спрашиваясь о свойствах рабочей силы. Попробуем признать рабочую силу не идеальною рабочею силой, а русским мужиком с его инстинктами и будем устраивать сообразно с этим хозяйство. Представьте себе <…> что вы нашли средство заинтересовывать рабочих в успехе работы и нашли ту же середину в усовершенствованиях, которую они признают, — и вы, не истощая почвы, получите вдвое, втрое против прежнего. Разделите пополам, отдайте половину рабочей силе; та разность, которая вам останется, будет больше, и рабочей силе достанется больше. А чтобы сделать это, надо спустить уровень хозяйства и заинтересовать рабочих в успехе хозяйства (320/3:28).
3. «Спустить уровень хозяйства»: Прогрессивное ретроградство и Восточный вопрос
Обратимся теперь к самому эксперименту, цель которого резюмирована в последних строках процитированного выше пассажа. Стоит подчеркнуть, что новое хозяйственное предприятие, предполагающее неизбежным этапом изучение «инстинктов» русского крестьянина, имеет для Левина воистину экзистенциальную значимость, даже если он выглядит хлопочущим о сугубо меркантильном эквиваленте успеха — прибыли, «барыше» (321/3:29; 324/3:30). Это мнится ему спасением от бессмыслицы существования: «Дело нового устройства своего хозяйства занимало его так, как еще ничто никогда в жизни» (323/3:29). В черновом автографе главы о попытке реализации замысла эмфаза звучит еще сильнее: «Исполнение плана Левина представляло много трудностей. Но это была его последняя держава, и он бессознательно чувствовал это и потому бился, сколько было сил, для достижения своей цели <…>»[1190]. В написанных, видимо, очень вскоре новых петербургских главах Части 3, смежных с этими деревенскими (к слову, действие в тех и других приходится на один и тот же отрезок времени — последние недели лета и начало осени первого года по календарю романа), та же метафора употреблена в несобственно-прямой речи Анны, сломавшей своим признанием Каренину привычный ей строй жизни: «[У] ней есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому. Эта держава — был сын» (274/3:15). Этот образ крайней опоры — в числе тех, посредством которых два протагониста, в этой точке книги еще не связанные прямо между собой фабулой, сближаются в тематическом и мотивном пространстве романа. Смятение Левина представляется не столь сокрушительным, как муки Анны, но не случайно и у него первые же неудачи и сомнения предвосхищают ни много ни мало приступ страха смерти, который непосредственно вызывается встречей с больным братом.
Практическая сторона эксперимента с товариществом кажется иногда описанной нарочито туманно, как если бы автор приглашал читателя додумать детали. По возвращении домой от Свияжского Левин намеревается «сдать все хозяйство, как оно было, мужикам работникам [то есть тем, кого он до этого нанимал, скорее всего, из отдаленных деревень для посева, покоса и т. п. — М. Д.] и приказчику на новых товарищеских условиях», но в таком объеме дело оказывается неподъемным. Вместо того он подразделяет только часть своего Покровского[1191] на «статьи», по отраслям хозяйства или угодьям, и побуждает известных ему с хорошей стороны мужиков — «наивного Ивана-скотника» (чья наивность может быть наигранной), «умного плотника Федора Резунова», «мужика Шураева» — подобрать себе артель или компанию для эксплуатации одной из этих статей-ферм. Выражение, которым описывается право новоиспеченных пайщиков на то, что остается собственностью Левина, варьируется, причем все модификации далеки от юридической точности: «[принял] участие в выгодах скотного двора», поле «было взято <…> на новых общественных основаниях», «снял на тех же условиях все огороды», «умышленно превратно понял условия, на которых ему была сдана земля» (321–322/3:29).
И в рекрутировании тех, а не иных крестьян, и в топографии паевых угодий проглядывает уже отмечавшаяся выше тема колонизации отдаленных земель, остро заинтересовавшая Толстого-романиста в 1875 году. Левин завлекает в свое предприятие лишь тех немногих крестьян, которых он считает и развитыми, и работящими, и ответственными, вольно или невольно сопоставляя их, вероятно, со все тем же стариком «на половине дороги»[1192]. Суггестивная характеристика «дальний» не раз возникает при упоминании конкретных мест и частей весьма обширного имения, затронутого начинанием его владельца. Так, статья, отданная артели из шести семей во главе с «самым умным из мужиков», Резуновым, — это «[д]альнее поле, лежавшее восемь лет в залежах под пусками» (то есть в зарослях, куда пускали пастись скот)[1193]. В следующей главе так же названо все тамошнее селение: «Разговоры с мужиками в дальней деревне доказывали, что они начинали привыкать к своим новым отношениям». По пути оттуда в дождливый осенний день Левин встречает еще одного потенциального пайщика из числа крестьян, живущих особняком: «Дворник-старик, к которому он заезжал обсушиться, очевидно, одобрял план Левина и сам предлагал вступить в товарищество по покупке скота» (322/3:29; 325/3:30). Иначе говоря, организация мужицких товарищеских артелей легче дается Левину на периферии его владений, по их заброшенным или вовсе не освоенным краям — так сказать, во внутренней степи имения, ожидающей своих постоянных, упорных работников. Дальнее, годы не паханное поле резуновской компании — прямой аналог залежного степного земледелия, в котором предстоит совершенствоваться большой семье Дементия Фоканова из пробного зачина «народного» романа.
Можно ли на основе того, что Левин прокламирует общность земли для всех участников паевого товарищества, усмотреть в его эксперименте зерно социализма? Хотя, безусловно, отношение Толстого к идеологиям радикального социального переустройства было далеким от плоского отрицания (что засвидетельствовано кое-где и в АК), такая ассоциация была бы поверхностной. Собственно говоря, повод для нее отыскивается в одной из сцен из этих же, деревенских, глав — в сардонических ремарках брата Левина Николая, которые заставляют Левина, уже подтачиваемого сомнениями в успехе предприятия, гадать, не силится ли он «балансировать между коммунизмом и определенными формами <…>» (331/3:32). Однако тут Левин в ОТ мог бы призвать на помощь самого себя в ранней редакции. А именно, в одном месте первоначального автографа глав о зарождении его замысла организационная суть эксперимента формулируется им не только прозрачнее, но и с учетом возможного упрека в подражании радикалам: Левин мысленно отвечает на замечание просвещенного «крепостника» Свентищева о том, что «[с]вободный труд бывает только на самой низшей ступени образованности, у самоедов, или, может быть, будет на самой высшей, у коммунистов»:
Разумеется, это не коммунизм, — сказал себе Левин, давно уж обдумавший его и отвергший, — но только такое направление сил в сельском хозяйстве, в земледелии. <…> [П]редставьте, что силы направлены, как у дворника. Вы получите вдвое и, разделив пополам, половину рабочей силе, разность эта будет больше, и рабочим больше[1194].
«Направление сил» — регулирование самого процесса труда, распределение и приложение трудозатрат. О том, как получается это у Левина — вернемся в ОТ — на практике, судить можно только по беглым зарисовкам, но и из них ясно, что «общественные основания» предприятия не означают насаждения коллективизма в работе и уравнительности в потреблении. Повседневное взаимодействие Левина с артельщиками касается осязаемых, ближайших задач:
[Н]а скотном дворе дело шло до сих пор не лучше, чем прежде, и Иван сильно противодействовал теплому помещению коров и сливочному маслу, утверждая, что корове на холоду потребуется меньше корму и что сметанное масло спорее <…> [К]омпания Федора Резунова не передвоила под посев плугами, как было уговорено, оправдываясь тем, что время коротко. <…> [М]ужики эти всё откладывали под разными предлогами условленную с ними постройку на этой земле скотного двора и риги и оттянули до зимы (322/3:29).
Как видим, Левин в своем стремлении подладить хозяйство под трудовую культуру крестьян не отказывается от требования агрикультурных новшеств и улучшений; он остается распорядительным помещиком, для которого в хозяйстве нет мелочей. С этой точки зрения его эксперимент обнаруживает сходство не с фаланстером или коммуной, а с исторически совсем другим способом «направления сил» — трудовыми артелями, «дружинами», которые дореформенные помещики-предприниматели устраивали из своих крепостных, стараясь заместить или подкрепить прямое принуждение к труду экономическими стимулами[1195].
Как не вспомнить здесь вновь Николая Ростова, чье наследие как социально маркированного персонажа Левин, пытающийся хозяйствовать c уважением к мужицким приемам и нравам, делит с седоусым отставным полковником — критиком свободного труда и защитником сильной помещичьей власти из старшего поколения. В континууме двух толстовских романов Ростов эпилога «Войны и мира», в сущности, выступает предтечей дерзающего агрария Левина — с поправкой, разумеется, на изменившиеся вследствие освобождения крестьян условия