Во мне созрело понимание, что я не могу жить, без моей борзой. К свету пробудился новый, доселе неизвестный мне человек. Он был наивен, прост и светел, как нарождающийся новый мир. Мои представления о жизни претерпели коренные изменения. Присущие и мне человеческие задатки к эгоизму, зависти, самолюбованию, стяжательству и другим — пустым и гнусным — качествам канули в лету. Главенствующим стало душевное равновесие. Обычная земная жизнь без причуд и излишеств, без славы и богатства, но с близкими и родственными душами — была теперь для меня высшим благом. Обыденность бытия обрела смысл и значение.
Мы уже счастливы, если здоровы, сыты, одеты, согреты и можем каждодневно общаться с любимыми, заботиться о них, а еще немного творить, то есть воплощать свои знания и таланты в жизнь. Мы не всегда об этом знаем или помним — что очень жаль, — но узнаем и вспоминаем, когда случается несчастье. И становимся безутешны. Правда, беда может нагрянуть и в случае, если мы никогда не забывали о своем счастье. Но тогда нас хранит благая память. Она-то знает, что мы жили полно, любили ежесекундно, находили радости в повседневности, не унывали из-за ерунды и восхищались каждым рассветом и закатом — так, как будто видели их в первый и последний раз.
Для всех Анфиса была безнадежна, но не для меня. Я любила ее так, как не любила до нее никого. Мое чувство к борзой было сильнее ранее испытанных чувств. Больше всех я любила собаку. Так случилось — и все тут. Подло и безнравственно было бы стесняться настоящего чувства. Я и не стесняюсь: самой большой любовью моей жизни стала русская псовая борзая Анфиса. Она была подарена мне судьбой, которой я говорю: «Огромное спасибо!»
Истинная любовь проста и незамысловата. Ее ощущаешь — и этого достаточно. Она не нуждается в исследовании и осмыслении. Любовь или есть, или ее нет. Изучать это чувство нелепо, так как оно исходит из души — таинственной образующей личности. Душу нельзя понять ни практически, ни теоретически. Она же «понимает» своего обладателя безусловно и деликатно движет им, наделяя сердечными чувствами и предчувствиями. Почему порой мы действуем супротив рассудочных доводов, причем с уверенностью и энтузиазмом? Да потому, что мы реализуем душевный порыв. Так угодно нашей душе.
Если вам стало не по себе — не в смысле телесного недуга, а в смысле состояния вашего внутреннего «Я», — замрите, отриньте холодный расчет ума и разумом обратитесь к душе, как к спасительнице и прорицательнице, как к самой близкой вашему телу сущности. Прибегните к ней, как к покровительнице и заступнице, задайте мучающий вас вопрос и в тишине уединения прислушайтесь к себе. Уверяю, душа даст бесценный и верный совет. Она выступит точкой вашей опоры. Существующая в вечности и общающаяся с другими душами, с иными неведомыми, вселенскими мирами, с могущественными тайными силами, она поможет вам выстоять в мучительные времена вашей жизни на этой грешной и прекрасной земле.
Я так и поступила. Мой неосязаемый и нетленный дух повелел верой бороться за любовь.
На пути с работы домой у меня есть пересадка. Там, на остановке, в ожидании маршрутного такси, я выкуривала сигаретку, немного давала воли слезам в скрывающей тени раскидистого каштана и намечала план дальнейшей борьбы с недугом любимой борзой. В такси садилась, лишь воодушевившись — чтобы при встрече с Анфисой улыбнуться, а не распустить нюни, и тем самым лишить девочку последних запасов жизненной энергии. На подготовку к встрече требовалось время: я пропускала не одно маршрутное такси. Взор тем временем сам собой блуждал по округе и однажды заметил, что неподалеку от остановки продаются картины местных художников.
Мне вдруг неудержимо захотелось купить картину. Но не рядовую картину, а такую, от которой я не смогла бы отказаться и не была бы в состоянии оторвать глаз. Я стала искать свою картину в отрезок времени, который нарекла «пересадкой». Чего только ни было изображено на полотнах живописцев. День и ночь, свет и тень, воздух и вода, города и села, люди и животные, моря и океаны, шторма и штили, дожди и снега, леса и степи, горы и равнины…
Ни одно из полотен не будоражило моего воображения — не находило отклика во мне. Я сделала много пересадок до того июльского дня, в который увидела ту самую картину.
Когда взгляд коснулся ее, ничто другое уже не могло отвлечь моего внимания. Картина назвалась: «Сирень» — и на полотне была нарисована сирень. Это не был цветущий куст сирени, растущий на земле. В белой рамке, обрамлявшей полотно, по центру его располагалась округлая низкая ваза, напоминающая необработанный минерал — скорее всего, горный хрусталь с неровными гранями, неловко стремившимися образовать шар. Хрусталь был светлым и прозрачным. Его серовато-белая структура оттенялась изнутри сиреневым ядром, которое выглядело, как камень в камне. Таким образом сердцевина вазы имела сиреневый цвет, а достаточно толстый наружный слой был серо-белым. Этот слой пронизывали нежные сиреневые блики, исходившие из сердцевины.
Картина была выполнена в особой манере. Разглядывать ее в непосредственной близости не имело особого смысла, поскольку глаз видел мазки кисти художника и не улавливал нарисованных форм. При созерцании же издали, полотно преображалось и превращалось в редкостной красоты вазу, наполненную веточками цветущей сирени. Красочная палитра включала в себя множество оттенков. В ней были белые, бело-розовые, розовые, светло-сиреневые, насыщенно-сиреневые и бордовые соцветия. Меж куполов соцветий сирени проглядывали редкие зеленые листья. Раскидистые ветки сирени заполонили основное пространство полотна и собирались цвести вечно.
Не раздумывая, я купила картину.
Домой я везла не полотно мастера, а неувядаемый букет живых цветов, хранимый светлой вечностью минерала — того самого, излучающего сиреневые блики горного хрусталя, из которого мастером была выписана ваза. Я тащила домой радость весны, ее жизнеутверждающий настрой, всепобеждающую силу и неиссякаемую любовь. Картина для меня символизировала источник жизни, вечный двигатель надежды и гарант веры в лучшее завтра.
Но полностью я не осознала тогда, что именно приобрела — ведь цветущая ветвь сирени состоит из великого множества цветочков. Я даже не подумала тогда, что суть картины отражала натуру моей Анфисы и значение имени девочки как цветущей и цветочной.
Понимание данного символизма пришло ко мне гораздо позже. Но когда я перла на себе через добрую половину города, в духоте задраенного общественного транспорта это художественное произведение, то чувствовала, будто везу домой спасательный круг для моей борзой и хранящее ее жизнь лекарство, которое чудом попало в мои руки. Еще не отдавая себе отчета, я распознала в картине отражение моей любимейшей Анфисы и ее души. Я внесла в дом отражение, из которого, по мнению моего засекреченного подсознания, борзая должна была черпать силы для поединка со смертью. Картина должна была стать пересадкой с «такси смерти» в «такси жизни».
В ночь на 1 августа умерла Манечка. Я редко называла свою кошку Манечкой, поскольку она была независимым и гордым созданием. Машка не признавала и не терпела всяческих сюсюканий. Кошке нравилось ее резкое и отрывистое имя — Машка. Натура ее была самодостаточной и не нуждалась в ласках человека. В то же время кошка дарила их сама, когда на нее снисходило настроение. Человеку, по его прихоти, Машка нежничать с собой не дозволяла, но ластиться самой, причем когда ей вздумается, себя считала вправе.
В полночь я находилась в кухне. Машка пришла ко мне. Она передвигалась с большими усилиями и учащенно дышала открытой пастью. Я все поняла…
Кошка туловищем оперлась о мою ногу, но сползла по ней на пол, мурча мне прощальную песню. Полежав мгновение, она встала, с невероятным усилием оторвав тело от пола. Качаясь и неловко прыгая из стороны в сторону, Машка добралась до ванной комнаты. Там она подползла к ногам Айны, перевернулась на бок и стала загребать лапками воздух, теряя дыхание. Айна не шевелилась и не сводила с кошки какого-то странного, отсутствующего взгляда. Я обозначила бы им взгляд вечности.
Когда Машка перестала двигаться, Айна лизнула ее в нос, и кошка испустила последний дух. Остекленевшими глазами она смотрела прямо перед собой, со страхом, погруженным в неизвестность, и мне не удалось, как я ни старалась, закрыть испуганных Машкиных глаз.
Я разбудила супруга, и глубокой ночью мы похоронили Манечку (тогда она уже навсегда стала для нас Манечкой) под кленом. Утром сын, узнав печальную новость, расплакался и пошел к своей подруге детства на могилку. Он помнил кошку с младенчества. Ее привезла мама из моего родного города на майские праздники. Машке исполнился месяц, а сын к тому времени разменял четвертый. Их знакомство произошло в манеже, и с тех пор Машка с сыном стали неразлучны. Они нашли общий язык и взаимопонимание. Их тесная привязанность продлилась пятнадцать с лишним лет. Хотя в вопросах дружбы и любви лишних лет не бывает.
Спустя неделю я прогуливала вечером Наяна и неожиданно для себя остановилась как вкопанная у того клена. Почудилось, будто кто-то невидимый заставил меня застопорить шаг. Было безветренно, и я удивилась трепету листьев с одной стороны нижней части кроны, возле которой находилась. Еще не успев осмыслить причину колыхания листвы, я сказала: «Манечка, это ты? Ты скучаешь? Я тоже. Мы помним и очень любим тебя. Спи спокойно, дорогая». Я погладила рукой дрожащие листья, и они сделались недвижимы.
После очередной операции, когда вечером Анфиса отходила от наркоза, а я выхаживала ее, мои губы начали шептать молитвы. Это были общеизвестные молитвы, но кроме них я возносила и свои собственные мольбы. Все они касались Анфисы — я страстно, неистово молилась за ее жизнь.
Утром, как только первые лучи живительного солнца ворвались в открытое настежь окно, мои глаза открылись и тут же закрылись. Однако у меня создалось впечатление, что они не закрывались. Веки были сомкнуты, но я увидела свой зал снизу, с полу, на котором в ту ночь расположилась наша с Анфисой постель.