«Экономическое положение вообще безработных самое тяжелое. Оказываемая помощь настолько минимальна, что безработным приходится вести ожесточенную борьбу за существование.[1605]
Свертывание осенью 1922 г. деятельности АРА и других организаций помощи голодающим усилило безработицу среди представителей умственных профессий, создавая у них дополнительное основание для недовольства советской властью. Безработица стала настолько будничным явлением, что увольнения не вызывали больше протестов среди работников. По замечанию челябинских чекистов, в конце 1922 г. на угольных копях «...увольняемые рабочие вполне смирились со своим положением».[1606] Как одно из последствий преодоленного голода, в городах процветали детские беспризорность, воровство и проституция.
Лишь в конце 1923 г. сводки местных филиалов ОГПУ обрели чеканную, устойчивую формулу, которая, как рефрен, кочевала из документа в документ:
«Настроение рабочих госпредприятий, фабрик и заводов спокойное. Отношение к Соввласти и РКП(б) сочувственное. Случаев волнений, брожений и забастовок за отчетное время не было. Взаимоотношение между рабочими и администрацией удовлетворительное».[1607]
Выход из кризиса происходил медленно и болезненно, завтрашний день оставался неясным и ненадежным, суля многим новые угрозы, рождая новые страхи. И тем не менее, некоторая стабилизация жизни на уровне, обеспечивавшем большинству скудное существование, сигнализировала о том, что население региона трудно и неуверенно, но все же выбиралось из многолетней катастрофы.
У «патриотического» российского читателя, воспитанного на героике революции, гражданской войны и первых лет советской власти, содержащееся во второй части книги описание этого драматичного периода истории одного из регионов России может вызвать подозрение: не изыскивал ли автор целенаправленно наиболее мрачные факты, вызывающие гнетущее впечатление, не сгустил ли он краски? Отвечая на гипотетический вопрос, считаю необходимым сделать ряд замечаний. Прежде всего, я далек от наивной иллюзии классической историографии XIX века, что историк-исследователь в состоянии «просто показать, как все было на самом деле» (Л. Ранке). Под пером другого историка, при иной постановке вопросов, иной бы оказалась и эта история. Меня интересовала повседневная жизнь, будничные заботы обычных людей, попавших в необычную ситуацию. В изложении почти отсутствует «большая политика», попытки государственных деятелей воздействовать на жизнь «маленького человека». Если бы эта жизнь, по примеру бесчисленных предшественников, рассматривалась мною не как самостоятельный и самоценный объект исследования, а через призму партийно-государственных мер по ее изменению, то есть как довесок и иллюстрация к политической истории, в изложении было бы больше простора для оптимизма и героического мифа — вне зависимости от результативности этих мер. Можно было бы в деталях и не без патетики описывать, что желал или пытался сделать «для народа» тот или иной режим, этот или другой политический деятель.
В данном случае именно эта часть прошлого оказалась «за кадром». Мрачноватый колорит книги является неизбежным следствием того, что она посвящена не тем тысячам «борцов за идею» — неважно, революционную или «белую», интернационалистскую или национальную, — которых окрыляло ощущение причастности к великим событиям, воспринимаемым как органичная часть собственной судьбы. Напротив, авторский интерес адресован миллионам людей, для которых русская революция оказалась внешним и чужим явлением, рождавшим смутные надежды и горькие разочарования. При сосредоточении внимания на буднях населения обнаруживается, что основы повседневного существования были безжалостно и необратимо скомканы и разрушены постигшей страну затяжной катастрофой, и ни один из сменявших друг друга политических порядков не смог противостоять этому распаду. Поэтическая романтика революции при взгляде на нее «из опасной близости» оборачивается серой прозой все более трудного поиска заработков и пропитания, все менее устроенного быта и все меньшей физической защищенности человека.
Источниковый материал на эту тему не пришлось выискивать, препарировать его для сгущения красок было немыслимо. Лояльная и оппозиционная режимам пресса, частная переписка и, что особенно ценно, конфиденциальная информация внутреннего пользования, исходившая от преданных режиму инстанций, перенасыщены сведениями о повседневных тяготах жизни людей в 1917-1922 гг. Проблематичным оказалось, напротив, ограничение необозримого потока информации о быте и буднях тех лет. При создании второй части книги авторские усилия сводились к тому, чтобы упорядочить материал и по возможности воздержаться от пристрастных комментариев и оценок. В результате авторский текст предельно сжат и скуп, уступая значительно большую часть фрагментам источников.
И наконец, следует особо подчеркнуть: в этой части книги собран материал о том, что видело или могло видеть большинство живших во время революции людей и на что скорее всего обратил бы внимание наш современник, доведись ему попасть в Россию тех лет. Совершенно очевидно, что люди, воспитанные в относительно благоприятной для существования второй половине XX в., сочтут ту жизнь невозможной, невыносимой, слишком катастрофичной, чтобы казаться реальной. Но так ли ощущал и оценивал окружающее житель революционной России? Какие объяснения он находил происходящему, как приспосабливался к трудностям и неожиданностям повседневной жизни? Как он выживал в условиях, в которых выжить современному человеку представляется невероятным? Ответам на эти вопросы и посвящена следующая часть книги.
3. Стратегия выживания населения (Взгляд изнутри)
«А в самом деле, читатель, какой-нибудь такой с усиками в его спокойное время прямо нипочем правильно не представит нашей жизни. Он, наверное, будет думать, что мы все время в землянках сидели, воробьев кушали и вели какую-нибудь немыслимую дикую жизнь, полную ежедневных катастроф и ужасов... Нет, так называемая личная жизнь шла понемножку, как она всегда и при любых обстоятельствах идет. И любители такой жизни по мере своих сил приспосабливались и приноравливались».
«...каждый мир с густым населением выработал ряд простейших ответов [на свои потребности] и обнаруживает прискорбную тенденцию держаться за эти ответы в силу инерции, одной из великих работниц истории».
3.1. В поисках смысла: интерпретации происходящего
«...разруха сидит не в клозетах, а в головах!»
К вопросу о технологиях выживания. Исследование протекания политических, хозяйственных и социальных макропроцессов в 1917-1922 гг. в одном из регионов России позволяет описать их как катастрофу. Рассмотрение «мелочей» повседневного существования людей в те годы еще более усиливает впечатление трагедии и вызывает у современного человека и сочувствие, и отчуждение. Однако ни тот, ни другой подход не позволяет дать удовлетворительный ответ на вопрос, что происходило в головах людей, как накапливался опыт и каково было его содержание, как и в каком направлении работала коллективная память, какие поведенческие коды вырабатывало население и в какие формы воплощало их, — словом, как функционировала и менялась культура в самом широком смысле слова, культура как сотканная человеком ткань значений.
Если исследователь не обращается к перечисленным проблемам, он продолжает скользить по твердой поверхности политической, экономической и социальной жизни, а его описания и интерпретации, как бы ни были насыщены голосами из прошлого, остаются монологической конструкцией человека из другой эпохи, взглядом на чужое прошлое. В таком случае, историк подчиняет минувшее вопросам, актуальным для самого исследователя и того общества, в котором он живет, проходя мимо увлекательнейшей и ответственной задачи открыть и понять ответы людей из другого времени и иной культуры на вопросы, которые их волновали. Изучение стратегий выживания населения в экстремальных условиях, которым и посвящена эта часть книги, является попыткой сделать шаг на пути к решению этой непростой задачи.
Содержащаяся в предыдущих главах информация не только демонстрирует повышенный риск существования в условиях затяжных катастрофических потрясений, но и позволяет предположить, что разрушение государственности и экономических структур, «атомизация» общества создавали чрезвычайно многообразные возможности вживания в новые условия. В этой связи неизбежно всплывает проблема классификации техники борьбы за существование.
Первую, насколько мне известно, попытку разработать такую классификацию на примере поведения обывателя в России революционных лет предпринял В.В. Канищев.[1608] В качестве критерия для нее им предложена степень законности добывания средств существования. К легальным способам приспособления им отнесены советская служба для получения «классового пайка», переселение в «сытые» края, приобретение удостоверения, освобождающего от реквизиций и призыва в армию, приработок с помощью занятия дополнительным ремеслом или (для горожан) сельским хозяйством и огородничеством. Среди полулегальных методов выживания фигурируют спекуляция, в том числе наиболее известная ее форма — мешочничество, на которую власти, неспособные решить продовольственную проблему, вынуждены были закрывать глаза. Нелегальные способы приспособления, по классификации В.В. Канищева, включают в себя манипуляции с продовольственными карточками, уклонение от многочисленных повинностей, массовые хищения бесхозного имущества, кражи на железных дорогах самими работниками транспорта, опустошение частных огородов, злоупотребление служебным положением. Такая классификация, помимо неполноты перечисленных методов приспособления к экстремальным условиям существования (это признается и ее автором), имеет ряд очевидных недостатков. Государственный взгляд на способы приспособления населения не был постоянным. Например, власти, в зависимости от ситуации, то легализировали мешочничество, то начинали жесткую кампанию борьбы с ним. В результате один и тот же метод борьбы за существование попадал то в разряд легальных, то в круг незаконных. К тому же легальные формы приспособления чрезвычайно часто наполнялись криминальным содержанием. Так, власти по мере сил боролись против «шкурников» среди советских служащих, то есть как раз против тех, кто поступал на работу рад