Жизнь в катастрофе. Будни населения Урала в 1917-1922 гг. — страница 125 из 183

Наконец, нельзя обойти вниманием и такую автономную сферу приспособления, как, условно говоря, «идеология». События тех лет были спрессованы до предела, информационные «дыры» и перегрузки дезориентировали и рождали чувство неуверенности. Придание смысла происходящему для ориентации в окружающем — одна из важнейших функций культуры — становилось вопросом жизни и смерти в буквальном смысле этого слова. В годы революции в решении этой проблемы были кровно заинтересованы и противоборствовавшие режимы, испытывавшие дефицит собственной легитимности, и погибавшая в круговерти революционных потрясений общественность, и изнывавшее от непонимания происходившего население.

Из вышеизложенного следует, что при классификации методов выживания сложно обойтись одним критерием. Помимо их деления по сферам борьбы за существование целесообразно вычленить способы приспособления, лояльные и нелояльные по отношению к режиму, активные и пассивные. Эти параметры классификации могут быть дополнены делением методов борьбы за выживание по видам угроз: психологической (интерпретации происходящего и поведенческие техники снятия стрессов), материальной (техники получения и сбережения ресурсов), физической (политическая мимикрия или активная оборона).[1615]

Конечно, любая классификация, какой бы пластичной она ни была, не может претендовать на универсальность, а критерии разделения являются идеально-типическими и не в состоянии учесть всех смешанных и переходных форм. Условность предложенной выше классификации способов выживания, служащей, прежде всего, удобству упорядочения материала, отразилась на конструкции этой части книги. В первой главе речь пойдет об «идеологических» техниках, или о средствах предотвращения либо снятия психологической угрозы. Вторая глава посвящена способам преодоления физической и материальной опасностей. В третью главу выделена проблема деформации культуры потребления как относительно самостоятельной сферы борьбы за существование в условиях катастрофы.

Первая из названных сфер борьбы за выживание — осмысление потрясений 1917-1922 гг. «маленьким человеком» — лишь условно может быть отнесена к области производства идеологических конструкций: обыденное сознание, в отличие от классических идеологий XIX в., создававшихся в эпоху очевидных успехов и незыблемого авторитета научного знания, не рядилось в научные или псевдонаучные одеяния:

«Это мир нерациональных логик, культурного бриколажа, который противостоит рационально-техническому или идеологическому монологизму, но одновременно приспосабливается к нему, сохраняет существующий порядок. Повседневные практики никогда не выступают в форме проектов, программ, доктрин социального изменения. Это — тактика случая, сопротивление тех, у кого нет власти».[1616]

Вместе с тем, назначение «идеологического» обеспечения выживания в катастрофе и техник рационализации совпадает: оно наделяло смыслом бессмыслицу происходящего, обеспечивало ориентацию в мире с утратившими незыблемость ценностями, спасало от чувства беспомощности и отчаяния в агрессивной среде.

Между тем, опасность дезориентироваться и потеряться в непонятном и враждебном мире в годы российской революции приобретала невиданную остроту и беспримерные масштабы. Революционная Россия напоминала хаос накануне сотворения мира: твердь не была отделена от хляби, свет — от тьмы. Тому, как современники революции нащупывали ориентиры в объятом распадом мире, и посвящена эта глава.


Официальные интерпретации: карнавал образов врага.

 На протяжении последнего тысячелетия историю Европы сопровождал культурный феномен, известный как теория заговора.[1617] Со времен преследования евреев и еретиков и до наших дней эта историческая константа выступает в различных обличьях, переживая периоды бума в ситуациях резких социальных перемен и усугубляя драматизм последних:

«Вновь и вновь люди попадают в ситуации, в которых они перестают понимать жизнь. Точнее, с ними случается что-то такое, о чем они думают, что они этого не заслужили. То, что с ними происходит, они воспринимают как несправедливость, горе, зло, несчастье, катастрофу. Они полагают, что это происходит с ними незаслуженно, так как они добры, порядочны, поступают правильно, ходят в истинную церковь, принадлежат к лучшей культуре, к здоровому народу. В поисках причин, по которым это с ними происходит, они сразу же наталкиваются на другую группу, противоположную группу, которой они приписывают определенные черты: эта группа вредит им, осуществляя, по всей видимости, свои темные, тайно выношенные планы».[1618]

В силки описанной логики попали современники, свидетели и участники российской революции. В этом смысле она является вполне европейским явлением. Не избежали искушения пойти по этому пути, столь соблазнительному своей простотой и мнимой убедительностью, и официальные и профессиональные творцы идеологического обеспечения всех без исключения режимов, сменявших друг друга на территории Урала на протяжении рассматриваемого периода.

В первые месяцы революции 1917 г., в пору всеобщего энтузиазма и призывов к единению, облик врага был аморфен и невыразителен, словно только что вылепленная, не обожженная и не раскрашенная глиняная фигурка. Происки врага мерещились в действиях придерживавших товары купцов и переводивших хлеб на самогон крестьян; коварный противник провоцировал распространение слухов и погромы винных складов. Первоначально имя у этого загадочного врага было одно — «темные силы».

Однако по мере радикализации революции и перехода ее в фазу вооруженной гражданской войны размытый образ «темных сил» постепенно стал приобретать более отчетливые контуры и наполняться конкретным содержанием. Противоборствующие стороны подхлестывали жажду мщения, образы врагов импровизировались и лепились на ходу, причем в таком количестве, что вряд ли могли содействовать прояснению происходящего в стране в головах современников: враг становился пугающе многоликим. Виновными во всех бедах объявлялись «буржуазия» и «немецкий шпион» Ленин, «белогвардейские банды» и «комиссародержавие», «контрреволюционеры» и «жиды», «колчаковщина» и «немецко-большевистский сговор», и т.п.

В пропаганде предстоящей гражданской войны пришедшие к власти большевики, без сомнения, опережали своих противников. Подобно французским революционерам конца XVIII в., они, будучи новичками на политической сцене России и ощущая ненадежность своего положения, были склонны повсюду видеть вражеские заговоры.[1619] Прежняя ленинская идея превращения империалистической войны в гражданскую модифицировалась в лозунг защиты социалистического отечества, на которое якобы ополчились внешние и внутренние враги. Достоверность идее международного заговора западных «империалистов» с российскими «контрреволюционерами» придавали сложные обстоятельства выхода России из мировой войны. Так, празднование годовщины революции в марте 1918 г. в Перми в связи с наступлением немцев было инсценировано как начало гражданской войны. Митинг в городском театре завершился принятием резолюции, составленной в драматических тонах: «...еще жив пролетариат и беднейшее крестьянство, которые не отступят без боя назад и будут биться до последней капли крови. Лучше смерть в открытом бою, чем мир с буржуазией».[1620] В связи с эскалацией «красного террора» осенью 1918 г. призывы к сплочению и бескомпромиссной борьбе с противниками революции зазвучали особенно настойчиво. В одной из вятских газет в сентябре 1918 г. было опубликовано стихотворение, посвященное раненому В.И. Ленину и звавшее к отмщению:


«Время вынуть из ножен заостренный меч,

Чтоб любимых борцов сохранить, уберечь,

Чтоб уметь от врагов отстоять...

Эй, теснее сгрудися, рабочая рать!»[1621]


Репрессии адресовались не только «международной контрреволюции», но и не проявившим «революционной сознательности» представителям трудящихся классов. Военно-революционный комитет Мотовилихи незадолго до падения Перми писал об этом совершенно открыто: «Наши революционные совесть и долг велят нам расправляться со всеми палачами Русской и Международной революции, будь то сознательные палачи — буржуа, капиталисты и их наймиты, или бессознательные — темные рабочие и крестьяне».[1622]

При ближайшем рассмотрении обнаруживается, что «красные» и «белые» интерпретации российской катастрофы имели общие черты. Их роднило, прежде всего, упрощенное и усеченное конструирование прямых причинно-следственных связей. Экономический распад, удорожание жизни, рост дефицитов на самое необходимое, разгул эпидемий, взлет преступности трактовались как прямые последствия деятельности той или иной власти. Если большевистская пропаганда перекладывала вину на «белых», превращая их в непосредственных наследников царского режима, то оппоненты большевизма сосредоточились на критике большевиков как грабителей и разорителей страны:

«Все громкие заявления большевиков о строительстве новой жизни и о правотворчестве на социалистических началах оказались, как это и нужно было ожидать, наглым бахвальством, так как с первых же дней насильственного захвата власти большевики ничего не созидали, а лишь систематически разрушали. С необычайным рвением диких вандалов они растоптали все приобретения мировой цивилизации, проникшей к нам в Россию, они ничего не щадили и не стеснялись обнаруживать во всей отвратительной наготе свои звериные инстинкты и жадность кретина к деньгам и богатству».[1623]