Жизнь в катастрофе. Будни населения Урала в 1917-1922 гг. — страница 160 из 183

Когда жертвы массового голода были наконец погребены, мародерство перенеслось на кладбища. Так, в октябре 1922 г. в Оренбурге был выкопан и обворован труп нотариуса П.А. Мокшанцева.[2068]

Летом 1922 г., когда в деревне красть уже было нечего, на полях стали воровать недозревшие плоды чужих трудов:

«У голодного человека логика — отсутствует. Еще не успела выколоситься и созреть рожь, как начались массовые кражи. Голодные крестьяне, не считаясь с тем, кому принадлежит рожь, начали срезать колосья. Сельсовет завален заявлениями о подобных кражах. Бывали случаи самосудов на этой почве.

Из огородов крадут картофель, крадут горох на полях. По ночам голодные крестьяне доят чужих коров. Есть случаи краж рогатого скота, свиней, овец и мелкой птицы.

Деревня настроена крайне нервно. Каждый хозяин по ночам караулит свое добро и в поле, и дома».[2069]

В массовизации преступности отражалось беспрецедентное падение цены человеческой жизни. Зловещим символом ее обесценивания представляется убийство в Верхотуринском заводе в мае 1922 г. мальчика из-за двух лепешек, которые он нес отцу на прииск.[2070]

Недоверие населения к ослабленной революцией власти, неспособной защитить личную собственность, проявилось в распространении самочинных расправ с преступниками. Многочисленными фактами самосуда — одного из патриархальных инструментов регулирования отношений в крестьянской общине — уральские газеты пестрели с 1917 г. Толпа расправлялась с воришками, не разбирая социального статуса. Чаще всего по улицам городов с табличкой «вор» на груди водили своих товарищей-мародеров вырвавшиеся на свободу солдаты. Жертвами самосудов становились и дети. Так, в июне 1917 г. на плывшем из Перми пароходе «Полюд», пассажирами которого были почти исключительно рабочие, крестьяне и солдаты, ночью была учинена жестокая расправа над 16-летним подростком, который украл у спящего крестьянина 500 р. Отказавшись от первоначального предложения сбросить вора в Каму, «судьи» ограничились побоями и наказанием веревкой, после чего жертва самосуда была усажена на бочонок на всеобщее обозрение и «украшена» плакатом с надписью «Я вор».[2071]

По мере радикализации революции волна самосудов захватила горнозаводский поселок и деревню, население которых взяло правосудие в свои руки. Ранней осенью 1917 г. в Екатеринбургском уезде, из-за бессилия справиться с сельскими хулиганами, на одном из сходов было принято решение самочинно подвергать нарушителей общественного спокойствия недельному аресту, в течение которого арестант получал ежедневно лишь полфунта хлеба.[2072] Однако еще на первом году революции самосуды приобретали порой чудовищные формы и размеры. Так, осенью 1917 г. жители Кушвинского заводского поселка, измученные ежедневными грабежами и убийствами, которые совершались даже средь бела дня, расправились с двумя солдатами-дезертирами. Толпа численностью около 3000 человек проголосовала за их расстрел. Один из пойманных солдат стал каяться, признался в совершении 18-ти преступлений и тем самым только усугубил свою участь. Оба были буквально растерзаны, за несколько минут «...от них осталась только бесформенная кровавая масса». Против расправы выступило всего 15-25 человек, в отношении которых тут же возникло подозрение в соучастии и посыпались угрозы.[2073]

В следующие годы самосуды множились, адекватно отражая рост преступности и слабость власти. Весной 1918 г. в Камышловскую советскую — бывшую земскую — больницу одновременно было доставлено семеро человек с тяжкими побоями; в покойницкой находилось шесть изуродованных трупов жертв самосуда.[2074] По деревне Западная Оханского уезда в сентябре 1918 г. водили предварительно исключенного из партии коммуниста с табличкой: «Я вор: украл табак».[2075]

Наибольший размах самосуды на Урале приняли во время голода 1921-1922 гг., отражая массовый характер преступности и бессилие власти. Органы политического наблюдения констатировали резкое падение авторитета коммунистов и советских работников, которых население считало виновниками катастрофического продовольственного положения: «Видя преступную деятельность каких-либо отдельных советских работников, как, например, кражи и расхищение народного достояния, население делает вывод, что Советская власть состоит из воров и грабителей».[2076]

При таком настроении население и не собиралось отдавать действительных или предполагаемых воров в руки властей: «Пойманных на месте преступления воров население старается убить, не передавая таковых суду, так как большинство населения говорит, что Советская власть покровительствует ворам, освобождая их от заслуженного наказания совсем или же дает наказания самые незначительные».[2077]

Стараясь обезопасить себя от воров и грабителей, казаки выставляли вокруг станиц караулы. Видя в беженцах потенциальных преступников, население относилось к ним враждебно, избивая и изгоняя из селений.[2078] В Башкирии, где голод достиг особенно трагических размеров, самосуды приобрели наибольшее распространение. Местная пресса в июне 1922 г. озабоченно писала:

«По всей Башкирии кровавыми волнами катятся убийства-самосуды. Убивают за горшок кислой капусты, за кусок хлеба или просто по подозрению, убивают по приговорам общества, иногда даже санкционированным сельским советом: "Убить и закопать, — гласит приговор, — о чем и довести до сведения власти".

Самосуды все увеличиваются и превращаются в стихийное бедствие, грозя нарушить общий уклад нашей жизни и затоптать в грязь понятие о праве и законе. Рекорд в самосудах побил Кипчак-Джитировский кантон, но мало отстает от него и Юрматынский. Там самосуды — такое обычное явление, что на них ни милиция, ни нарсуд не обращают внимания, как бы считая это вполне нормальным явлением».[2079]

Косвенным подтверждением популярности самосудов в Челябинском уезде является тот факт, что, по данным милиции, из 222 задержанных в январе-апреле 1922 г. воров 51 был убит на месте, причем в январе и феврале такая участь ждала каждого пойманного вора.[2080]

В самочинных расправах в деревнях принимали участие и работники советских и партийных структур, что свидетельствует о превращении советских институтов в сельской местности в модификацию общинной организации. Когда в ночь на 2 августа 1921 г. в огороде деревни Христолюбовка Волковской волости Уфимской губернии была совершена кража, общее собрание признало похитителями трех местных жителей. Им был учинен допрос. Поскольку они не сознались, их зверски избили, причем «председатель Совета вместо того, чтобы прекратить это безобразие, смеялся».[2081] В сентябре того же года чрезвычайное собрание ответственных работников — членов РКП(б) Верхнесанарской станицы Троицкого уезда в составе 21 человека рассматривало вопрос о краже скота, вещей и хлеба группой лиц, в которой участвовало четыре беспартийные женщины и два коммуниста. Одного из них — М.С. Ильина, бывшего добровольца «белой» армии, было решено «как сознательного шкурника и контрреволюционера, примазавшегося к партии с целью вредить ей — расстрелять публично на поселковой площади». На следующий день в 9 часов утра приговор был приведен в исполнение.[2082]

Эскалация уголовной преступности и самочинного насилия демонстрировала наиболее уродливый лик «криминализации» техник выживания в условиях революции. Как и ряд других способов приспособления к новым обстоятельствам — спекуляция, проституция и др. — преступность эволюционировала от профессионального занятия в целях обеспечения материального благополучия к массовому приему спасения от голодной смерти.


Лики социального протеста.

 Рассмотренные образцы вживания в новые условия — будь то получение доступа к власти и государственным продовольственным запасам, нелегальная производственная активность, теневая коммерция, включая торговлю телом, присвоение государственной и личной собственности — отличают общие черты. Прежде всего, это были преимущественно индивидуальные технологии выживания. Групповая организованность была присуща лишь профессионалам незаконной деятельности. Нарастание стихийных, неорганизованных и непрофессиональных обращений к нелегальным формам приспособления в одиночку отражало разложение социальных групп, патологическую «атомизацию» общества. Кроме того, успешное использование перечисленных форм приспособления ради выживания требовало большей или меньшей потаенности, скрытости от глаз государства. Незаметность для окружающих становилась залогом успеха и была несовместима с открытым декларированием и принципиальной защитой этих видов деятельности.

Существенно отличались от них акции демонстративного социального протеста — городские волнения, рабочие забастовки и крестьянские возмущения. Те, кто считали себя бессовестно обманутыми и незаслуженно обиженными, выступали коллективно и открыто, намереваясь привлечь к своим проблемам внимание государства. В этой связи утилизация групповых форм протеста была сопряжена с повышенным риском. Коллективный характер выступлений оправдывал, казалось бы, отнесение их в советской историографии к проявлениям классовой борьбы, вне зависимости от оценки ее направленности. Однако в условиях революционной катастрофы лейтмотивом социального протеста все в большей степени становилась не защита определенного места социальной группы в обществе, а банальное физическое выживание ее (бывших) членов.