Жизнь в катастрофе. Будни населения Урала в 1917-1922 гг. — страница 161 из 183

Конечно, противопоставление описанных выше моделей выживания формам социального протеста имеет относительный характер. И то, и другое провоцировалось одними и теми же обстоятельствами резкого ухудшения условий существования и в этой связи может быть отнесено к формам сопротивления с различной степенью «героизма»:

«Обман и нарушение правил при обращении с товарами и деньгами принципиально не отличаются от других форм неповиновения и преступности в эпоху пауперизма, таким, например, как самовольная порубка леса, незаконная охота на дичь или разграбление мельниц и булочных, лавок и складов в то время (имеется в виду Европа XVIII-XIX вв. — И.Н.). Разумеется, мошенничество, попытки обвести других вокруг пальца были широко распространены и в среде "маленьких людей". В отличие от порубки и охоты, направленных против собственности богатых,они представляют собой повседневную, менее героическую форму социального протеста, которая нацелена прежде всего против "отношений"».[2083]

Многое свидетельствует о том, что основная тенденция эволюции форм неповиновения в революционной России состояла в сокращении форм открытого протеста, в их замещении повседневными и менее радикальными нарушениями порядка.

Социальный протест в русской революции может быть описан в категориях «моральной экономии» Э.П. Томпсона, в последние годы трактуемой скорее не как замкнутый комплекс анти капиталистических убеждений социальных низов, а как сумма их прагматических действий, направленных на корректировку, а не на уничтожение существующего (или складывающегося) порядка путем достижения компромисса.[2084] Протестовавшие действовали не под влиянием аффекта или умопомрачения. Ими двигало убеждение в законности своих действий, обосновываемых ссылками на моральные нормы и обычай. Их поведение учитывало конкретную ситуацию и конъюнктуру.

Эти качества были присущи городским продовольственным волнениям 1917 г. — самочинным обыскам торговцев, беспорядкам на рынках и в «хвостах» у продовольственных лавок, разграблениям товаров или насильственной продаже их по пониженным ценам, расправам с представителями продовольственных служб и погромам казенных винных складов. Наряду с солдатами гарнизонов, их активными участниками являлись женщины, повышенная роль которых в продовольственных беспорядках вытекала из их повседневного опыта и является одной из характерных черт европейского социального протеста в XVII-XIX вв.[2085] Однако по мере установления военизированного порядка в городах и ужесточения штрафных санкций против участников беспорядков горожане все более склонялись к выживанию с помощью индивидуальных и не афишируемых действий в обход закона.

Рабочий протест на Урале — в регионе, пребывавшем с пореформенного времени в состоянии хронического хозяйственного кризиса — сложно типизировать как проявление «сознательной классовой борьбы» (в большевистском смысле) и в отношении дореволюционного периода. Для уральского рабочего движения были типичны прошения, жалобы на недостаток работ и притеснения администрации, выдвижение аграрных требований, длительные тяжбы с заводами, захваты земель и лесов, конфликты без оставления работ, террористические акты. Сами забастовки были насыщены раннеиндустриальной архаикой — причинением ущерба заводскому оборудованию, актами насилия над ненавистными представителями администрации и цехового персонала.[2086]

Тем не менее, уральский материал косвенно подтверждает тезис о сочетании в российском рабочем движении иррационально «темного протеста» с точным расчетом и здравым смыслом.[2087] Активность рабочих акций зависела от состояния хозяйственной конъюнктуры и, следовательно, шансов на успех, и была интенсивной в регионах и на предприятиях с более высокой оплатой труда и меньшим риском потерять рабочее место. Неэффективность стачечной борьбы в охваченном затяжной промышленной депрессией регионе объясняет ее спад после революции 1905-1907 гг. Стачки на Урале в межреволюционный период вытеснялись прошениями, ходатайствами и переговорами без остановки работ.

Запаздывающий и сдержанный, по сравнению с Европейской Россией, поступательный рост количества стачек в 1917 г. (с 4 в марте-апреле до 200 в июле-октябре[2088]) провоцировался не только ухудшением материального положения уральских рабочих и служащих, но и нарастанием тревоги по поводу происходящих и предстоящих событий, грозящих потерей рабочего места в связи с начавшимся закрытием заводов. Действия рабочих были все более нацелены не на успешные переговоры с администрацией, а на изгнание последней, что позволительно интерпретировать как модификацию дореволюционной и архаичной по характеру захватной тактики. Н.К. Лисовский еще в 60-е гг. обратил внимание на малочисленность стачек на крупных предприятиях, над которыми в большей степени довлела угроза локаута и которые в первую очередь становились объектом внимания самодеятельного и стихийного рабочего контроля: «Главной особенностью стачечного движения на Урале в период подготовки социалистической революции является то, что оно развертывалось в основном на мелких предприятиях, а также среди служащих».[2089]

Как и до революции, требования рабочих в 1917 г. группировались вокруг проблемы недостаточной оплаты труда и неблагоприятных условий быта.[2090] С требованиями повышения жалованья выступали также служащие различных учреждений и предприятий, официанты и прислуга ресторанов, кафе, общественных садов и т.д.[2091] Стачечная борьба в 1917 г. на Урале активизировалась в периоды ослабления власти, когда шансы договориться с работодателем повышались. Ею был отмечен май — период первого кризиса Временного правительства — и рубеж августа и сентября: на угрозу военного государственного переворота 2-й Уральский областной съезд Советов ответил решением провести 1 сентября политическую забастовку, захватившую большинство уральских предприятий.

Приход большевиков к власти и гражданская война резко изменили условия стачечного протеста. Новые режимы внесли свою лепту в его политизацию, интерпретируя забастовочные акции как проявление политической враждебности и результаты тайной организаторской деятельности противника. В обстановке радикализации противостояния политических конкурентов и его перехода в фазу боевых действий резко возрастал риск, сопряженный с проведением стачки. Участие в ней квалифицировалось официальными кругами как саботаж и каралось по законам военного времени.

Тем не менее, забастовки этого периода не следует рассматривать исключительно как акты сознательной самоотверженности и героического безумия. В них явно присутствовал элемент здравой рассудочности и точного расчета. Во-первых, стачкам и на «белых», и на «красных» территориях предшествовало выдвижение ряда пожеланий или требований. Рабочие чаще всего склонялись к тому, чтобы договориться с любым режимом и прибегали к демонстративному протесту только в случае неудачных переговоров. Во-вторых, забастовочные акции разворачивались, как правило, в условиях ослабления и кризиса власти, поставленной перед угрозой насильственной смены, или вскоре после прихода нового и еще не окрепшего режима, которому можно было предложить пересмотреть прежние трудовые отношения. Исходя из этой логики объясним накал стачечной борьбы осенью 1917 г. и летом-осенью 1918 г. В-третьих, требования рабочих и служащих были ориентированы на реально достижимое в сфере оплаты и условий труда.

Материальный интерес очевиден даже в волне «политического саботажа» распоряжений большевистской власти служащими государственных учреждений поздней осенью 1917 г. Один из видных участников перехода власти в Уфе к Советам проиллюстрировал тезис о том, что «аппарат государственный не давался Советской власти», следующим примером: «Банковские служащие, неожиданно вставшие на работу, в один прекрасный день забрали жалованье за 6 месяцев вперед и так же неожиданно бросили службу в банке, заявляя, что они примыкают к бастующим».[2092]

С экономическими требованиями выступили в начале декабря 1918 г., незадолго до падения «красной» Перми, рабочие Мотовилихи. Соединенное собрание рабочих кузнечного, инструментального и ремонтного цехов, объявленное в официальной прессе результатом «работы левых эсеров», единогласно приняло резолюцию с 13-ю пунктами требований и угрозой забастовки в случае их невыполнения. Их содержание свидетельствует не только о сосредоточении внимания на улучшении материальных условий труда, но и о необоснованности выдвинутого властями тезиса о том, что мотовилихинские рабочие «катались как сыр в масле»:

«1. Требуем увеличения хлебного пайка не печеным хлебом, которого не едят свиньи, а мукой, согласно категорий: первая категория — один пуд десять фунтов, вторая категория — один пуд, третья категория — тридцать фунтов и четвертая категория — двадцать фунтов, а также всех вспомогательных продуктов, как-то: мяса, крупы, картошки и др. продуктов.

2. Требуем немедленного снятия с комиссаров кожаных курток и фуражек и употреблять их для обуви. [...]

4. Требуем, чтобы все комиссары и служащие советских учреждений пользовались такими же пайками, какими довольствуются рабочие, чтобы не было чиновничества и не пользовались никакими привилегиями. [...]

11. Требуем отмены взыскания за проведенное время по приисканию продуктов рабочими».[2093]

После ликвидации антибольшевистского режима на Урале поводов для недовольства у рабочих прибавилось, но организация забастовок стала значительно опаснее. Проведение стачек квалифицировалось как трудовое дезертирство и «контрреволюция», что ставило рабочих в весьма затруднительное положение. В декабре 1920 г. общее собрание работников пимокатной мастерской в Барнауле, входившем тогда в состав гигантской Челябинской губернии, приняло резолюцию, в которой крайне осторожно ставился вопрос о возможных мерах давления на начальство («...после всех вышеизложенных пунктов возможно, что нам придется объявить забастовку»). Характерно, что, предвидя опасность применения силы к бастующим, авторы резолюции посчитали необходимым обратиться в ней к красноармейцам: «...когда будет предъявлено требование, то факт, что стоящие у власти закричат, что мы делаем контрреволюционное выступление и могут вызвать вооруженную силу, и может получиться недоразумение».