Наибольшего размаха преступность на Урале достигла в 1921-1922 гг. Ее рост находился в обратно пропорциональной зависимости от уровня жизни, который именно в это время упал до нулевой отметки. В Челябинской губернии количество преступлений в 1921 г. выросло почти в полтора раза — до 6773, из которых раскрыто было, как и в предыдущем году, несколько более половины (55%). Помимо увеличения общего количества преступлений обращают на себя внимание еще два обстоятельства. Во-первых, преступность в Челябинске несколько снизилась. Она составляла теперь не половину, а треть губернской: наблюдался очевидный рост преступности в сельской местности. Во-вторых, удельный вес краж в спектре нарушений закона возрос с 62 до 70%. Лишение сотен тысяч людей каких-либо средств к существованию во второй половине 1921 г. толкало многих из них на воровство.[570]
Та же тенденция явно просматривается в развитии правонарушений в Екатеринбургской губернии. Их общее количество в 1921 г. возросло несущественно (с 10,2 до 10,6 тыс.), но удельный вес краж увеличился вдвое (до 62%). Народные суды в губернии были завалены уголовными делами: в течении года их поступило 62,4 тыс.[571]
Аналогична динамика развития преступности в Пермской губернии (табл. 44). При хаотичном колебании количества мелких краж можно, тем не менее, обнаружить их некоторую связь с продовольственным положением: снижение в августе, когда еще был в достаточном количестве хлеб нового урожая, и повышение в последующие месяцы. Скачок в количестве краж — как мелких, так и крупных — в октябре 1921 г. был, видимо, связан с резким повышением цен на муку. В развитии крупных краж на протяжении последних месяцев 1921 г. заметен стабильный рост. Очевидно и то, что во второй половине года преступность захлестнула уезды: лишь 12% мелких краж и менее 10% крупных совершались в губернском центре.
В 1922 г. стражи порядка сбились с ног. В начале НЭПа и в обстановке голодного хаоса граница между противоправным и правомерным поведением оказалась иллюзорной. С января по август 1922 г. милиция Вятской губернии зафиксировала 28 вооруженных ограблений, 177 убийств уголовного характера, 879 крупных и 3050 мелких краж, обнаружила 707 трупов, произвела 708 конфискаций, 3652 ареста, 2325 обысков и 319 облав, задержала 60 бандитов и 326 воров, изъяла 103 револьвера и 19 штыков.[572] В Оренбурге с 1 июля по 1 декабря 1922 г. милиция выявила 353 человека, незаконно занимавшихся курением самогона и его сбытом, отняла 134 самогонных аппарата, обнаружила 58 домов терпимости и зарегистрировала 137 проституток, обнаружила 25 трупов, раскрыла 131 кражу, совершила 632 облавы, задержала 44 рецидивиста, отняла 14 единиц огнестрельного оружия.[573]
Правоохранительные органы столкнулись с невиданными масштабами преступлений на почве голода. Как сообщал очевидец, осенью 1921 г. в уфимской деревне, «кражи и самосуды приняли массовый характер. Число убийств на дорогах, чтобы забрать лошадей, возросло невероятно».[574] О том же писала вятская пресса:
«На почве голода участились случаи краж: уводится скот со двора, крадут последние запасы продовольствия, семматериалы, одежду — путем взлома запоров у кладовых и клетей. Виновники краж большею частью остаются необнаруженными».[575]
Новым явлением стала массовая детская преступность, которая на закате «военного коммунизма» приняла угрожающие размеры. Вятская пресса в начале 1921 г. по этому поводу писала: «...экономическая разруха, оставленная нам как проклятое наследие войны, и уменьшение продуктов питания и предметов необходимейшего обихода; не только вызвали вновь детскую преступность и проституцию, но и добавили к ним еще одно вопиющее зло — детскую спекуляцию».[576] Газета отмечала, что в последнее время детская преступность развивается «настолько явно и сильно», что борьбу с ней решено сосредоточить в губернском отделе народного образования. 29 декабря 1920 г. по этому поводу состоялось первое организационное собрание, на котором было принято решение создать постоянную межведомственную комиссию из представителей всех заинтересованных сторон и РКСМ.
В феврале-мае 1921 г. в аналогичную, специально созданную Челябинскую губернскую комиссию по делам несовершеннолетних правонарушителей поступило 736 дел о 1198 детях. Проанализировав их, комиссия обнаружила, что более половины малолетних преступников (54,6%) совершили кражи, и пришла к следующему заключению:
«Предметами кражи являются преимущественно вещи домашнего обихода, одежда, обувь, продукты питания, меньше случаев кражи денег — 16% общего числа краж, и на последнем месте стоят кражи драгоценностей, 3%. [...] Более половины краж несовершеннолетних производятся под влиянием голода, крайней нужды, при полной бездомности и беспризорности, и составляют не преступление, а несчастье детей. Такие дети едва ли могут быть отнесены к дефективным, в своих действиях они руководились здоровым инстинктом самосохранения».[577]
Одолеть детскую преступность было сложно не только из-за катастрофического положения материальных основ жизнедеятельности общества и слабости правоохранительных органов: пенитенциарная система находилась в состоянии, не соответствующем своему назначению. Ревизия весной 1921 г. колонии малолетних преступников в Уфе обнаружила, что это заведение лишь в насмешку можно считать местом изоляции и перевоспитания. Оно производило «ошеломляющее впечатление притона юных практикующих воров», не было обнесено забором и не охранялось. В отчете Уфимского губернского отделения РКИ сообщалось, что «молодые воры беспрепятственно посещают рынки и толкучки, где чистят карманы. Окрестные деревни боятся воспитанников колонии пуще огня...» По ночам обитатели колонии куда-то уходили, или к ним приходили и ночевали типы подозрительной наружности.[578]
Новым чудовищным видом преступления на почве голода стали частые зимой 1921-1922 гг. случаи людоедства и трупоедства, которых к 1 июля 1922 г. натерритории 14 кантонов БАССР было зарегистрировано 781, в том числе 389 — в Стерлитамакском и 240 — в Юрматинском кантоне.[579]
Масштабы этого явления на Южном Урале заставили заведующего Челябинским губернским отделом юстиции (губюст) обратиться с циркулярным письмом ко всем уездным отделам юстиции и здравоохранения. В нем говорилось:
«Участившиеся за последнее время сообщения из пораженных голодом уездов Челябинской губернии о случаях употребления голодающими в пищу трупов людей, убийств как посторонних, так и родных детей с целью их поедания, должны приковать к себе внимание отделов юстиции и здравоохранения.
Указанные явления представляют собой вопросы чрезвычайной сложности, крайне недостаточно или вовсе не изученные.
Подходить к ним лишь как к актам простого преступления — убийства, не приходится, так как мотивы убийства, условия, окружающая обстановка, психическое состояние людей, прибегающих к убийству как к средству утоления голода, новы, своеобразны и не соответствуют обычной обстановке убийства с целью грабежа и т.п.» [580]
Автор письма высказывал опасение, что каннибализм может получить дальнейшее распространение в связи с ухудшением продовольственного дела и развиться в общественный психоз. При обнаружении подобных случаев он рекомендовал адресатам немедленно выезжать на место преступления, осматривать труп и убийцу, определять состояние нервной системы преступника, фотографировать его, допрашивать окружающих и немедленно информировать губюст.
Стремительное развитие преступности и появление чудовищных видов преступлений сигнализировало об атомизации и агонии общества, которое дошло до последней черты одичания.
Движение общества от надежд на свободу и процветание к потере человеческого облика и крайним формам озверения произошло со скоростью падения в бездну. Распад проник во все области человеческой жизнедеятельности и до неузнаваемости исказил ее. Специалист в любой сфере гуманитарного и социального знания — будь то историк или социолог, политолог или экономист, демограф или эпидемиолог, криминалист или статистик, педагог или юрист, — анализируя различные явления российской жизни в целом или в региональном масштабе, столкнется с очевидной катастрофичностью процессов на территории бывшей Российской империи в 1917-1922 гг.
Наполняя содержанием первую часть книги, я еще раз убедился, насколько искусственным является конструирование исторического исследования и как много искусства оно требует. «Встраивая» материал в композицию мультиперспективного научного труда, приходилось постоянно задаваться вопросом, принадлежит ли та или иная информация к этой части книги, на месте ли она оказалась. Мучаясь этим вопросом, я решил ограничиться здесь преимущественно теми обобщенными данными, которые были известны современникам-профессионалам различных областей изучения общества и манипулирования им — от политиков до статистиков — и составили основу для анализа и интерпретационных конструкций последующих поколений исследователей, прежде всего историков, то есть сведениями, недоступными большинству современников описываемых событий. Неизбежным следствием такого самоограничения явилась повышенная концентрация количественных данных, скупо дополненных отдельными иллюстрациями. Фрагментарный характер собранных сведений, значительная часть которых, особенно помещенных в третьей главе, извлечена из архивных источников и публицистики того времени, обнажает многочисленные пробелы в историографии русской революции. Достаточно взглянут