Жизнь в катастрофе. Будни населения Урала в 1917-1922 гг. — страница 94 из 183

[1197]

Вопиющая бедность являлась серьезным препятствием и на пути восстановления системы образования. Остается лишь восхищаться мужеству и самоотверженности людей, взявшихся в крайне неблагоприятных обстоятельствах за организацию на Урале неразвитого в регионе высшего образования. В январе 1921 г. в Екатеринбурге был открыт Уральский государственный университет, а за несколько месяцев до этого, осенью 1920 г., началось чтение лекций для слушателей рабочего факультета, организованное в аскетических условиях. Преподавательница русского языка и литературы на рабфаке О.В. Сигова вспоминала об этом времени:

«Учебная жизнь еще не была налажена. Работали в нескольких помещениях. Моя первая лекция по литературе была назначена в неприспособленном к занятиям здании на улице Всеобуча. Старый купеческий особняк, к которому примыкает запущенный сад с разбитым мраморным фонтаном. Рабфаковцы предложили заниматься в саду. Нашлись две скамейки, но большинство учащихся, привыкших к походной жизни, расположились прямо на траве, вооружившись тетрадями и карандашами».[1198]

Если в первый год революции население городов, оказавшихся заложниками крестьянского нежелания поставлять продукты питания, в большей степени страдало от разрушения привычных бытовых условий, то к середине 1920 г. крестьянский быт был отмечен печатью запредельного запустения. Неизвестный уфимский житель в середине апреля 1920 г. сообщал в частном письме, что «в некоторых деревнях почти голые ходят, женщины в кадушки скрываются от мужчин, особенно в Башкирии».[1199] В сентябре того же года, во время пика безжалостной продразверсточной кампании в деревне, Вятский отдел военной цензуры перехватил письмо из вятского Прикамья, в котором, помимо прочего, было написано: «Время сейчас тяжелое, в деревне народ взрослый болеет кровавым поносом, а ребенки мрут, как лес валится».[1200]

Работники совхозов, как и городские рабочие, страдали от жалких жилищных условий. Вятская пресса описала жилища рабочих в трех совхозах, расположенных недалеко от губернского центра. Жилье рабочих совхоза «Камешница» Орловского уезда выглядело следующим образом:

«...в одной небольшой комнате первого этажа живут две семьи по два члена и один одинокий рабочий, комната не разгорожена, нет никаких завес или ширм, грязно, форточек нет, стекла в окнах битые, с полу несет страшно холодом, все имущество живущих в грудах лежит в комнатах (тут и одежда, тут и посуда и пр.), во второй комнате тоже выбито два стекла; часть рабочих совсем не имеет жилищ — так, скотницы только спят на полатях в кухне верхнего этажа и 1 рабочий в кухне нижнего этажа; уборные не вычищены».[1201]

Более всего корреспондента возмущало то, что в двухэтажном здании, где размещалось 15 рабочих и 5 служащих, последние занимали весь второй этаж, причем заведующий совхозом с тремя членами семьи занимал четыре просторные комнаты. На первом этаже, где рабочие жили предельно скученно, одна комната вообще пустовала. Для ремонта окон были и лес, и стекла, и плотники, но люди продолжали жить в конурах, открытых всем ветрам. Второй двухэтажный дом на территории совхоза занимал переживший все революционные катаклизмы бывший помещик с семьей.

В двух других совхозах — «Ужеговице» Слободского уезда и «Рассаднике» Вятского уезда — «схема» размещения работников была такой же и совпадала даже в мелочах. Во втором этаже с комфортом размещался заведующий хозяйством и имелись пустующие комнаты. В первом — ютились рабочие: в «Ужеговице», как писал корреспондент, «...в грязной темной небольшой комнате с полатями помещается 12 человек плотников, тут же хранятся хомуты, сбруя, и так далее...»; в «Рассаднике» «...рабочие спят на сплошных нарах в нижнем этаже дома, на двух кроватях спят по двое, не члены одной семьи, спят и на полу, и на печке, и на полатях...»

В сельской местности, как и в городах, от убогости условий существования больше всего страдали дети и старики. В показательной школе-коммуне села Вахрушево Вятского уезда, где жили 180 детей-сирот, царила невероятная грязь; с 18 декабря 1919 г. по 23 января 1920 г. питомцы школы не получали горячей пищи, вместо которой выдавалась мерзлая морковь и по полфунта хлеба в день.[1202] Двухнедельная информационная сводка Челябинской губчека за вторую половину июля 1920 г. сообщала о горьком положении обитателей домов престарелых:

«Те немногие дома старости, которые имеются в волостях, представляют собою нечто ужасное: помещения, где содержатся старики, иначе, как "клоповник", назвать нельзя, одежды нет, пища состоит, главным образом, из несоленого хлеба и кипятка. Старики, живя в тесных грязных помещениях, постепенно награждают друг друга болезнями: чесоткой, трахомой глаз и т.д.» [1203]

В течение послевоенных полутора лет «военного коммунизма» новый порядок, несмотря на свою агрессивность, вынужден был по причине собственной слабости сосуществовать с остатками прежнего. Однако приметы «добрых старых времен» — рыночные отношения и более или менее налаженный быт — постепенно бледнели и меркли. Их осколки теряли привлекательность и убедительность, превращаясь — вместе с прошлым — в мираж.


Труд и отдых в «военно-коммунистическом» интерьере.

 18 июня 1920 г. челябинский официоз «Советская правда» объявил жителям приказ горуездного комитета по проведению всеобщей трудовой повинности, согласно которому и во исполнение приказа губкомтруда от 17 июня в Челябинске объявлялся учет и мобилизация нетрудового населения в возрасте от 16 до 50 лет (женщин — до 40), незанятого в учреждениях и на предприятиях. Обитатели города обязаны были с 26 июня по 10 июля зарегистрироваться в подотделе учета и распределения рабочей силы, жители уездов — у военкомов. Пять категорий зарегистрированных освобождались от трудовой мобилизации. Ими были нетрудоспособные, имевшие соответствующее удостоверение о прохождении врачебной экспертизы; женщины со сроком беременности более семи месяцев и роженицы в течение восьми недель после родов; кормящие грудью матери; женщины-домохозяйки, обслуживающие семью рабочего или служащего, из расчета одна освобожденная на семью; учащиеся. Но и в отношении этих немногочисленных изъятий были сделаны оговорки. Так, домохозяйкам, уличенным в спекуляции, грозило немедленное привлечение к трудовой повинности. Любой шаг, препятствовавший проведению учета и мобилизации, карался наказанием. Несвоевременная явка на учет, уклонение от мобилизации, сокрытие специальности, подлог документов, поступление на фиктивную должность, оформление фиктивной командировки, симуляция болезней — все это квалифицировалось как трудовой дезертирство и каралось по всей строгости законов военного времени. Укрывательство «трудовых дезертиров» приравнивалось к уклонению от трудовой обязанности.[1204]

Грозный тон приказа о мобилизации был вызван вескими обстоятельствами: несмотря на провозглашение два с половиной года назад всеобщей трудовой повинности и поток подкрепляющих норму первой советской конституции декретов, реальное положение дел в организации всеобщего и обязательного труда в Советской России, в том числе и на Урале, находилось в очевидном противоречии с патетическими декларациями. Население всеми мыслимыми и немыслимыми способами сопротивлялось трудовым мобилизациям. Дефицит трудовых ресурсов зиял разраставшейся «черной дырой».

В самих советских учреждениях по причине недисциплинированности служащих царил хаос. Во время ревизии, нагрянувшей 14 февраля 1920 г. в квартирно-жилищный отдел Вятского горсовета, обнаружилось отсутствие 14 человек, причем шесть человек отсутствовали без оправдательных документов по две недели, один служащий — в течение четырех дней. Комиссия губернской рабоче-крестьянской инспекции пришла к выводу о неаккуратной явке служащих на работу в целом.[1205] Почти одновременно с ужесточением в Челябинской губернии мер по привлечению населения к трудовой повинности Верхнеуральская ЧК жаловалась в Челябинскую губчека, что служащие гражданских учреждений приходят на работу не в 9-10 часов, как положено, а в 11-12, а то и вовсе не приходят. Впрочем, и от их присутствия на рабочем месте большого толка не было: «...когда бы ни зашел в какое угодно учреждение, из 10 человек 3 человека найдешь, всегда занимающихся разными разговорами». Заставить служащих работать было невозможно — жалование было мизерным, и рыночная дороговизна склоняла служащих к мысли, что «лучше заняться другим делом».[1206] В июле 1920 г. челябинские чекисты, как и раньше, констатировали, что «большинство служащих советских учреждений к своим обязанностям относится апатично».[1207] Через полгода, в январе 1921 г., во многих учреждениях губернского центра продолжала царить атмосфера безделия: служащие приходили на работу с опозданием, занимались в рабочее время разговорами и чтением тривиальной литературы и даже успевали пообедать, хотя рабочий день заканчивался в 15 часов и обеденный перерыв по этой причине не был предусмотрен.[1208]

Сложные настроения господствовали и в рабочей среде, становясь серьезным препятствием «сознательному» отношению к труду; Чекистские сводки летом 1920 г. фиксировали, с одной стороны, «революционный» настрой рабочих, выражающийся в добровольном увеличении на ряде предприятий рабочего дня и организации пожертвований Западному фронту. На других предприятиях отношение к труду было равнодушным: