ную высь тонкие столбики дыма.
— Итак. Начнем с той вертихвостки в желтом, которой не сиделось спокойно даже в церкви. Она или знаменита, или отчаянно хочет прославиться.
— Ее зовут Тереза Сальвангола. Да, ты права — это известность придает ей нахальства. У нее свой дом возле скуолы Сан-Рокко…
— И список клиентов величиной с ее сиськи, не меньше. Так? Кто ее содержит?
— Один торговец шелком и еще некто из Совета сорока. Но она принимает и других мужчин. Недавно у нее завязалась интрижка с молодым холостяком из семейства Корнер…
— Которому она строила глазки, когда выносили гостию. Могла бы не утруждаться: он и так уже на крючке. Она красива, хотя вся эта штукатурка на лице—верный признак, что годы уже дают о себе знать. Ну хорошо, теперь перейдем к следующей. Та, что совсем юная, в темно-пурпурном шелковом лифе с алыми кружевами. Такая нежная, с лицом как у Рафаэлевой Мадонны.
— Молва утверждает, что она не из Венеции. Про нее почти ничего не удалось разузнать. Она новенькая.
— Да, и совсем свеженькая. Похоже, ей все происходящее кажется забавным, словно она сама не верит собственной удаче. А рядом с ней не мамаша сидела? А, не все ли равно! Предположим, что мамаша. Не может же она, такая юная, совсем одна работать… Да и когда они выходили, мне показалось, что у них рты похожие. Да ты ее хоть заметил? О, какая перчинка в этой невинности! Где мед, там и пчелы — ззз, ззз… Ну, кто там еще? Одну на площади я так и не разглядела — статуя мешала. Светлые завитушки на голове, а плечи — как подушки.
— Джулия Ломбардино, — подсказал я и снова мысленно увидел в толпе его бороду и прихрамывающую походку.
Она выждала.
— Ну? Ее имя я и сама могла бы разузнать. Бучино, тебе пока нечем похвалиться. Что дальше?
Нет, не сейчас. Нет смысла говорить, раз я сам не уверен.
— Она урожденная венецианка. Умна, славится образованностью.
— И в спальне, и за ее стенами, надо полагать.
— Она пишет стихи.
— О Божи, избави нас от куртизанок-поэтесс! Они еще скучнее, чем их клиенты. Ну, судя по тому, какая стая к ней слетелась, она льстит так же ловко, как и рифмует. Был там еще кто-нибудь, о ком мне следует знать?
Поскольку я не уверен, что это был он, я молчу.
— Нет, сегодня — никого. Правда, есть другие, но те появляются в разных приходах.
— Ну, расскажи мне тогда про них.
Я принимаюсь рассказывать. Она слушает меня внимательно, только изредка вставляет вопросы. Когда я умолкаю, она встряхивает головой.
— Если все они пользуются успехом, то я, пожалуй, не ожидала, что их тут так много. Даже в Риме было меньше.
Я пожимаю плечами.
— Это примета времени. Когда мы только приехали, нищих тоже было больше. Война порождает хаос.
Она дотрагивается пальцем до лба. Шрама теперь почти не видно, но она, похоже, все еще ощущает его.
— Есть ли новости, Бучино? Ты знаешь, что там сейчас творится?
Мы с ней не говорим о прошлом. Нам лучше смотреть вперед, а не оглядываться назад. Поэтому мне приходится хорошенько задуматься, прежде чем раскрыть рот: трудно сразу решить, о чем рассказать, а о чем умолчать.
— Папа бежал в Орвьето и сейчас пытается собрать деньги на выкуп, а его кардиналы вынуждены ездить на ослах, будто первые христиане. В Риме все еще хозяйничают солдаты, а от загрязненной воды и тухлого мяса уже началась чума и холера.
— А что слышно о наших? Что с Адрианой, Бальдассаре?
Я качаю головой.
— Если бы ты знал, ты бы мне сказал, правда? — спрашивает госпожа и не дает мне отвести глаза.
Я вздыхаю.
— Я бы тебе сказал.
Но я не рассказываю ей, что слышал о ямах, вырытых за городскими стенами, куда ежедневно сбрасывают сотню трупов и поливают негашеной известью: ни имени, ни могильного камня.
— А есть ли какие известия о других? Удалось ли бежать Джанбаттисте Розе?
— Не знаю. Кажется, Пармиджанино спасся, и Августо Вальдо тоже, хотя его библиотека погибла. Немцы топили печи его книгами.
— О Боже! А что сталось с Асканио?
Я снова мысленно вижу его — как он кидается в гущу кровопролития, обронив свою изящную книжицу.
— Про него ничего не слышно.
— А про его учителя, Маркантонио?
Я качаю головой.
— Значит, его нет в живых. Если бы он уцелел, обязательно добрался бы до Венеции. Здесь лучшие в мире печатные станки. — Она замолкает. — А наш кардинал? Он тоже погиб, — говорит она, и это уже не вопрос, а утверждение. Я ничего не отвечаю. — Знаешь, Бучино, я иногда вспоминаю ту ночь, когда ты вернулся с городских стен… Знай мы, как все дальше обернется, быть может, мы бы сразу сдались?
— Нет, — говорю я невозмутимо. — Если бы даже мы все знали заранее, мы бы поступили точно так же.
— Ах, Бучино! Ты иногда рассуждаешь, как моя мать!» Сожаление, Фьямметта, — это роскошь, которую может позволить себе только богачка. Время идет быстро, и ты должна бежать вместе с ним вперед, а не возвращаться назад. Всегда помни: каждый новый мужчина будет богаче прежнего». — Она трясет головой. — Ты только подумай, Бучино! Некоторые матери учат своих детей читать молитвы и перебирать четки, а я ко времени первой исповеди уже знала такие вещи, о которых не осмелилась бы заикнуться своему священнику. Ха! Да, хорошо все-таки, что она нас сейчас не видит.
Позади нас лодки со стуком ударяются об каменный причал. Солнце стоит высоко, но ветер пронизывает насквозь. Я чувствую, как он свистит в ушах, и поднимаю плечи, чтобы заслонить их хоть немного. В юности я иногда страдал от болей, которые змеей проникали в мою голову, и теперь я боюсь, как бы зимой эти боли не возобновились. В Риме, бывало, рассказывали ужасы про северные края: как у людей иногда замерзают пальцы по ночам и утром их едва удается согреть и оживить. Но моя госпожа окрепла уже настолько, что не даст холоду победить себя.
— Ну, — говорит она, и голос у нее уже другой, словно он изменился вместе с погодой. — Вот как мне все представляется. Если мы заменим церковников холостяками, прибавим всех дельцов и иноземных купцов с посланниками, то, пожалуй, рынок здесь не хуже римского. А если и все прочие женщины таковы, как те, кого мы видели сегодня, то, правильно одевшись, я смогу вытеснить любую из них.
Говоря это, она пристально смотрит мне в глаза, чтобы уловить там хоть малую тень сомнения. Капюшон у нее откинут, а волосы придерживает широкая лента с искусственными цветами, так что невозможно понять, какой они длины. Пусть эти украшения — подержанный товар, зато лицо — ее собственное. К концу своего римского периода моя госпожа позволяла молодым художникам измерять расстояния между своим подбородком, носом и лбом — так они искали идеальные пропорции. Но у них начинали дрожать руки от одного взгляда этих неистовых зеленых глаз, устремленных прямо им в глаза. А еще рассказывали, что, будучи обнаженной, она может укутаться в свои собственные волосы. Ее волосы! Вот — мое единственное сомнение.
— Знаю! Я сама об этом постоянно думаю. Но у Коряги есть кое-что на уме. Иногда она бывает в обителях, где лечит заболевших монахинь. Там торгуют локонами молоденьких послушниц. А еще она знает женщину, которая при помощи золотых нитей так искусно вплетает чужие волосы в собственные, что место скрепления остается незаметным. Мне кажется, стоит попробовать. Если мы будем дожидаться, когда отрастут мои, то к тому времени мне придется накладывать столько же мела на щеки, сколько кладет эта Сальвангола. У нас же еще есть деньги, правда? Сколько у нас осталось рубинов?
Я перевожу дух.
— Если не считать последнего, что я заложил, — то два, в том числе и самый крупный. И еще несколько хороших жемчужин.
— Неужели мы проели четыре рубина за полгода? Как же так?
Я пожимаю плечами:
— Мы же теперь целый дом кормим. Волосы у тебя снова растут, и лицо похорошело.
— Но ведь лекарства Коряги не слишком дороги, а?
— Не слишком. Но и не так уж дешевы. Мы поспорили, что ты быстро поправишься, так оно и вышло. Никто не ставит под сомнение ее искусство, но цену она запрашивает ведьмовскую, и в выгоде тут продавец.
— О, Бучино… Коряга — не ведьма!
— А вот люди судят иначе. Она здорово притворяется. Глаза выворочены наизнанку, а ходит она, как паук, у которого оборвали половину ножек.
— Ха! Да ты сам — карлик и ковыляешь с ухмылкой беса, удравшего из преисподней! Но ты первым набросишься на всякого, кто увидит в твоем уродстве нечто дьявольское. И с каких это пор ты слушаешь сплетни, принимая их за правду?
Она с удивлением смотрит на меня.
— Знаешь, Бучино, мне кажется, ты сердишься на нее потому, что она проводит со мной больше времени, чем ты. Тебе следовало бы чаще заходить к нам в комнату. У нее ум не менее живой, чем у тебя, а людей она видит насквозь и без глаз.
Я пожимаю плечами:
— Мне некогда слушать женские разговоры.
Несмотря на то что выздоровление госпожи выгодно мне не меньше, чем ей самой, бесконечные заботы о женской красоте вызывают у мужчины смертельную скуку. Но дело не только в этом. Слова о том, что я сержусь, недалеки от истины. Пусть у Коряги волшебные пальцы, по мне все равно мурашки начинают бегать при одном взгляде на нее. Однажды, под вечер, я зашел в комнату, когда моя госпожа рассказывала ей о нашей удивительной и богатой жизни в Риме, и обе хохотали. Они не сразу меня заметили, и хотя вряд ли возможно прочесть жадность в глазах слепой женщины, я готов поклясться, что в тот миг я заметил в ней некую лихорадочную страсть и задался вопросом: мудро ли поступает моя госпожа, безгранично доверяясь ей?
Она в свой черед остерегается меня так же, как я ее, никогда со мной не шутит, не острословит. Мы встречаемся с ней ненадолго в конце недели, и я расплачиваюсь с ней. Обычно она останавливается у двери кухни, кривая, глаза затянуты густой млечной пленкой, так и кажется, будто ее взгляд направлен внутрь, словно она рассматривает собственный череп. Это вполне меня устраивает — совсем не хочется, чтобы она разлядывала мой. Несколько недель назад она спросила, не болят ли у меня уши от холода, а если болят, то она может предложить мне кое-что от этого. Мне совсем не