Я стучусь. Никто не отзывается. Стучусь снова, уже громче. Дергаю дверь, но она на замке.
И вот я слышу, как кто-то подходит к двери изнутри.
— Кто там? — Это ее голос, но резкий, подозрительный.
— Это Бучино. — Я делаю паузу. — Бучино Теодольди.
— Бучино? — Я слышу удивление в ее голосе. — Вы здоровы?
— Да. Здоров. Но… Я… Мне нужно поговорить с вами.
— М-м… Я сейчас не могу.
Но я настроен решительно. Я же наметил эту цель на сегодня.
— Это важно, — говорю я. — Я могу подождать или зайти попозже.
— М-м… Нет… нет. Я скоро сама выйду. Знаете ближайшую площадь?
— Да. Но там пропасть народу.
— Ступайте к ступеням рядом со входом в церковь. Встретимся там.
Я возвращаюсь на площадь. Народу стало еще больше, а та девушка уже исчезла. Я поднимаюсь по ступенькам к деревянной церковной двери и жду. Чем она там занята? Может быть, у нее сейчас кто-то дома? Какой-нибудь больной. Должна же она где-то хранить все свои снадобья. Я представляю шкафчик, заставленный банками и склянками, ступками с пестиками для растирания порошков, весами — чтобы отмерять дозы. И тут мне вспоминается тесная каморка, где мой задумчивый еврей взвешивал и скупал чужие сокровища, и мой собственный кабинет с конторскими книгами и счетами. Ведь все мы — труженики, несмотря на клеймо происхождения и веры или физического уродства, мы сумели выжить в мире обычных людей, ни от кого не завися, зарабатывая на хлеб и сохраняя особенную гордость. Ибо даже я вынужден признать, что в ее мошенничестве или даже в колдовстве присутствует большое мастерство.
Я стою достаточно высоко и замечаю ее, как только она показывается на кампо, выйдя из-за угла. Похоже, на ней праздничная одежда — светло-голубое платье, кажется новое (или я никогда раньше его не замечал), с широкой юбкой и кружевной оторочкой, голова покрыта платком того же цвета. Она опирается на палку (я несколько раз уже видел ее с палкой) — так ей легче передвигаться, потому что она ощупывает землю перед собой и быстрее обнаруживает препятствия. Впрочем, здесь люди узнают ее и сразу расступаются. Но вот, когда она уже на полпути ко мне, к ней подходит какая-то женщина, и хотя мне не слышно, о чем они говорят, по воинственной позе женщины и по тому, как она преграждает Коряге путь, можно догадаться, что встреча эта не из приятных. Я встаю, готовясь поспешить Коряге на помощь, — хотя чем я могу ей помочь? — но вскоре их разговор заканчивается так же внезапно, как начался, и вот она уже у ступенек, ее палка простукивает камни.
— Я здесь, — говорю я, и она поворачивается ко мне с той странной легкой улыбкой — улыбкой, которую ей не дано увидеть самой, но которая словно говорит мне о том, что она и так знала, что я здесь. Глаза у нее закрыты — иногда она не открывает век. Мне кажется, она должна испытывать боль, если держит глаза открытыми; я замечал, что в таких случаях она никогда не моргает, из-за чего еще больше становится не по себе, когда видишь эту молочно-густую пустоту, особенно впервые. Я как-то не задумывался раньше о том, как она чувствует себя, но теперь, после недавно перенесенных страданий, я невольно пытаюсь сравнить их с тем, что испытывают другие.
Кончик палки упирается в мою ступню, и она садится на ступеньку рядом со мной. Мы с ней никогда не встречались вот так, на улице. Вокруг нас горожане веселятся, празднуют, шумят, пируют; день явно чреват множеством последствий.
— Как вы отыскали мой дом? — Ее голос звучит теперь мягче, он такой, каким я его помню.
— Ну, вас тут все знают.
— Вам уже лучше, да? Раз вы такой путь проделали.
— Да, лучше.
— Но слабость еще, наверное, осталась.
— Не знаю… Мауро хорошо меня кормит.
Она кивает. Я вижу, как ее пальцы играют с набалдашником трости, и вдруг понимаю, что она тоже волнуется, сидя здесь со мной наедине. Сколько лет мы уже знакомы? И как мало мы знаем друг о друге.
— Я… я пришел… Я пришел поблагодарить вас.
Она наклоняет голову, и ее улыбка делается немного озадаченной.
— Да я ничего особенного не делала. Болезнь шла своим чередом. Я только помогла вам побороть горячку.
— Нет, — возражаю я, — мне кажется, вы гораздо больше для меня сделали. — Я замолкаю. — А иначе… иначе я бы совсем лишился рассудка… от боли.
Она кивает:
— Да, когда боль зарождается внутри головы, она почти невыносима.
Я снова думаю о ее глазах.
— Вы мне однажды говорили об этом. Откуда вам про это известно?
— Я… мне встречались другие люди с такими недугами.
— Эти боли мучили меня в детстве.
— Это из-за формы вашего уха.
— Да, и об этом вы мне говорили. Вы изучали подобные случаи?
— Немного.
Пока она говорит, я гляжу на нее в упор. Кожа у нее очень бледная и гладкая, ресницы кажутся бахромой на полумесяцах опущенных век. Моя госпожа рассказывала как-то раз, что Тициан, увидев ее однажды в нашем доме, пожелал написать ее портрет, потому что увидел в ее облике нечто таинственное. Неудивительно. Годы почти не состарили ее, и лицо ее излучает странный свет, а мысли и чувства как будто пробегают по нему, как непрерывно меняющаяся погода. Тициан прав — она действительно могла бы пригодиться ему для какой-нибудь картины на религиозный сюжет, и уж он-то сумел бы запечатлеть этот внутренний свет, потому что он, похоже, видит душу человека так же ясно, как и телесную оболочку. Но она равнодушна к бессмертию, во всяком случае, к такого рода бессмертию, какое может подарить ей художник, и когда он предложил ей позировать ему, она наотрез отказалась. Мне это понравилось, хотя до сих пор я этого, похоже, не сознавал.
— Как поживает Фьямметта? — спрашивает она через некоторое время.
— Она… Даже не знаю, какие подобрать слова… Спокойная, сдержанная. Вы знаете, что мальчишка уезжает? Она вам говорила?
— Да. Об этом стало известно, когда я была у вас.
— Она грустит, — добавляю я. — Но она ведь исцелится? — Я хотел произнести последнюю фразу утвердительно, но она прозвучала как вопрос.
— Если рана чиста, то не так страшно, если даже она глубока, — отвечает Коряга. — Гангрены нужно опасаться только при неразделенной страсти.
— Да. — Я умолкаю.
Ну же, смелее, Бучино. Раз ты выдержал такие муки, то справишься и с этой задачей.
— Я… Я прошу прощения… за тот день, когда я поймал того мальчишку. Я тогда не столько на вас, сколько на самого себя злился.
Она слегка пожимает плечами, словно всегда это понимала и лишь ждала, что до меня это тоже когда-нибудь дойдет. Но раз я об этом заговорил, то нужно продолжать.
— Я не ожидал от вас такой доброты… Ну, после того, что я вам наговорил. Ведает Бог, я всегда был к вам несправедлив.
— Я… — К моему удивлению, она тоже волнуется. — Это пустяки. Вы… Я хочу сказать, лекарства пошли вам на пользу.
Но между нами словно появляется странная завеса. Как будто ни один из нас сам не знает, куда ступить дальше.
— Вы уделили мне так много времени, — говорю я, желая подавить нарастающее беспокойство. — Но не оставили счета,
— Нет. М-м… Я была занята.
— Я ждал, что вы вернетесь.
— Я… В городе сейчас такие толпы… Мне нелегко передвигаться.
— Да-да, конечно.
Ее беспокойство, похоже, тоже нарастает, и я боюсь, что она вот-вот уйдет.
— Я очень благодарен вам, — говорю я торопливо. — Если бы не вы, я бы уже умер.
Она хмурится.
— Не надо так говорить. Я не спасала вам жизнь, я только сбила жар, — повторяет она тихо. — Но вам следует впредь остерегаться воды, она вам причиняет вред. — Она поднимается. — А теперь… Теперь мне пора.
Я тоже поднимаюсь и, не задумываясь о том, что делаю, протягиваю руку, чтобы помочь ей, чтобы проститься с ней, чтобы удержать ее, потому что я еще не выговорился до конца, чтобы попросить прощенья за прежнюю грубость, за несправедливое недоверие. Но она отдергивает руку, едва моя касается ее, однако не так резко, как делала это раньше, а словно так же стесняется меня, как я — ее. Я чувствую это по тому, как она движется, по ее смешку, по наклону головы. О чем она сейчас думает? Неужели только я один помню, как она держала меня в объятьях, как осыпала потоком нежных слов?
— До свиданья, Бучино, — говорит она. Лицо у нее сияет, губы слегка раздвигаются в улыбке. — Берегите себя.
— Непременно. До свиданья.
Я смотрю ей вслед, как она спускается по ступенькам, как осторожно идет по краю площади и сворачивает на свою улицу. Я некоторое время сижу, глядя на галдящую толпу. Проходит минут десять, быть может, пятнадцать. Вдруг меня замечает какой-то человек и, подняв руку, начинает пробираться ко мне сквозь толпу. Но я совсем не рвусь заводить новые знакомства, тем более с людьми, которых общительными сделала териака. Прежде чем тот добирается до меня, я уже скрываюсь в толчее и сворачиваю туда же, что и Коряга. На следующем углу снова поворачиваю и иду к ее дому. Встану ли я перед ее дверью и постучу ли еще раз? Понятия не имею. Пока я слишком занят ходьбой.
Но все происходит не так. Потому что, как только я поворачиваю на ее улицу, то замечаю в дальнем конце фигуру со спины. Это она. То же платье, тот же платок, только теперь у нее через плечо перекинута сума. Она переставляет палку, стуча ею перед собой. Доходит до угла и поворачивает. Я следую за ней. Когда я дохожу до угла, то она уже переходит мост слева, и я останавливаюсь, потому что мы на улице одни, а мне хорошо известно, что она видит ушами. Я запоминаю, куда она поворачивает, и когда она скрывается из виду, то иду следом за ней. Почему? Потому что… Потому что сегодня праздник и я могу занять время чем мне вздумается. Потому что она спасла мне жизнь. Потому что я никогда раньше не ходил по этим улицам. Потому что мне любопытно, куда она идет. Потому что… Я следую за ней, потому что…
Миновав несколько домов, я замечаю, как воздух вокруг меняется, с моря вползает туман, редкий, как крупа, но настырный. Разумеется, для нее он не помеха, хотя наверняка она ощутила, что воздух сделался влажнее. Я пытаюсь представить себе, что происходит у нее в голове, каково это — двигаться в кромешной тьме, определяя путь лишь по знакам вроде эха, отлетающего от стен, мостовой и воды. У нее очень уверенный вид. Но ведь эти улицы она знает наизусть, а для местных жителей в городе всегда таится меньше страхов, чем для чужаков. Однажды я спросил старика-колодезн