Жизнь: вид сбоку — страница 28 из 63

Он потянулся обеими руками к стоящей у доски Мусе. Как будто он ребенок маленький, а она – мамка долгожданная, вернувшаяся с работы. Очень смешно получилось. Класс заржал, а Муся, довольная произведенным ею эффектом, проследовала на указанное место.

Это, конечно, реконструкция. Дед, например, утверждал, что он, мельком взглянув на новенькую, продолжил спокойно играть в фантики. Новенькая же, напротив, покраснела от его короткого взгляда и даже глупо чихнула, пораженная его суровой мальчишеской красотой. Бабушка только смеялась в ответ:

– Да ты тогда, дурачок, со стула чуть не свалился от счастья, бормотал что-то невразумительное, молился, наверное. Совсем ты, папка, старый стал, склероз у тебя, что ли, начинается?

Дед горячился, говорил, что нет, он точно помнит: продолжил спокойно играть и даже выиграл у соседа по парте замечательный фантик от карамельки. Там еще лебедь такой смешной был нарисован с оранжевым клювом. Бабушка смеялась и целовала постаревшего Славика в проплешину на голове. А ему нравилось – и в восемьдесят лет млел он от своей Мусечки, хитрил, доказывал: «Лапки у лебедя были коричневые, в этом и весь юмор: лапки коричневые, а клюв оранжевый!» Муся смеялась громче и опять целовала его.

Незадолго до смерти деда я начал расспрашивать их о молодости. Но только поодиночке. Вместе – невозможно было: они рисовались друг перед другом, как отчаянно флиртующие подростки. Подростки на девятом десятке. Кто-то скажет, что не бывает такого. А я скажу – бывает! Бабушка, дедушка – услада глаз моих, моя надежда и вера в лучшее. Маяк среди океана блеклого дерьма. Ваш хитрый внук сопоставил обрывки поведанных вами историй, хитрый и тоскующий по вам внук сложил из обрывков мозаику, и получилась невероятной красоты картина. Конечно, не такая красивая, как ваша реальная жизнь, но все же, все же…

* * *

Зимой 1938 года Славик не понимал, что с ним происходит. Образ новенькой – Маруси Блуфштейн из Киева – повсюду преследовал его. Делал Слава уроки и, вместо легко дающихся ему математических формул, видел в учебнике ее мягкие, как бы светящиеся изнутри каштановые волосы. Зашвырнув бесполезные книжки под кровать, он шел на каток, развеяться, а там его настигали удивительные, цвета спелой сливы глаза Маруси. Он, известный на всю Воздвиженку конькобежец, не мог проехать по льду и десяти метров – спотыкался, падал, расшибал нос и колени. Разбивался – потому что не видел ничего вокруг, кроме ее глаз, в которых тонул, пропадал. Пытался изгнать видение, и не мог. Славик пугался, ему казалось, что он сходит с ума. Жил себе не тужил, был главарем по кличке Егоза у местной шпаны, учился при этом лучше всех в классе и на тебе – здравствуйте, не ждали: какая-то Маруся Блуфштейн. Как человек с негнущимся стержнем внутри, Славик решил сопротивляться. Он дергал Мусю за косички, обзывал ее и всячески третировал. Чем больше он издевался над прекрасной одноклассницей, тем больше она его преследовала в воображении. Коварная новенькая пробралась даже в сны. И там она вытворяла такое… Он не сдавался, стискивал зубы, еще ожесточеннее глумился над девчонкой. Бил ее портфелем, подкладывал кнопки на стул. В конце концов Марусе надоело терпеть издевательства и однажды на перемене при всем классе она насмешливо спросила:

– Влюбился, что ли? Так и скажи. Чего дурью маешься?

Страшные слова были произнесены вслух. Обидный и смертельный диагноз поставлен. Весь класс, затаив дыхание, ждал ответа Славика. Сейчас легендарный главарь хулиганов ее отбреет, сейчас он отчебучит такое, что мало не покажется. Пауза не затягивалась, а натягивалась, как кожа на барабан. До звона, до хруста… И лопнула. Славик медленно опустил голову и, сильно покраснев, прошептал:

– Влюбился. А что, влюбиться нельзя?

Кто-то злорадно хмыкнул, но тут же подавился смехом. С него станется, с этого Славика, наваляет еще, бывали случаи. Опять стало тихо, теперь все ждали ответа Маруси. Она не спешила, держала паузу не хуже знаменитых мхатовских звезд. Уже в четырнадцать лет она была женщиной до мозга костей. Чем дольше молчала Муся, тем меньше становился Славик. Лилипут с маленькими пылающими красными ушками перед гигантской королевой. И только когда Славик почти исчез, Маруся без тени иронии, совершенно серьезно и даже сочувственно ответила:

– Почему нельзя влюбиться? Можно! Ты же человек. Люди влюбляются, им можно. Только прекрати вести себя как обезьяна. Обезьянам – нельзя. Понял? – Славик покорно и пристыженно кивнул. – Ну а если понял, лови! – крикнула Муся, швырнула Славику портфель, не дожидаясь, пока он его поймает, развернулась и, не оглядываясь, пошла по коридору. Славик поймал, замер на пару секунд, а после радостно и гордо побежал за своей будущей женой и моей будущей бабушкой.


Я вот сейчас думаю: а если бы не поймал? Психанул бы и послал куда подальше заносчивую девчонку? Огрел бы ее портфелем по голове, оскорбил бы и унизил, что тогда? Бабушка была гордой женщиной. Не простила бы. И не дождалась бы его с войны, а потом из лагеря. И моя мама бы не родилась, ну и я, соответственно. И вы, читающие эти строки, их бы не читали, а занимались какими-нибудь другими делами. И жизнь на земле потекла бы совсем по другому руслу. Господи, из какого хаоса, из каких нелепых случайностей мы все вышли! Я вышел. Нет ни логики, ни морали, ничего нет, только набор нелепых вероятностей. Страшно. Но если преодолеть страх и оглянуться назад, на свою, на вашу или, вот как сейчас, на жизнь моих бабушки и дедушки, сквозь набор хаотичных, необязательных штрихов проступает узор. И появляется красота, и логика, и мораль. Все появляется. И замысел Божий становится виден.

* * *

…Бабушка отыгралась на деде по полной. Два года он был у нее в рабстве, таскал портфель, делал за нее уроки, прислуживал и унижался. При этом она не подпускала его близко. Все разговоры о чувствах немедленно пресекала. Милостиво разрешала служить, но не больше. Чего только Славик не делал! Однажды даже нырнул в холодную апрельскую Москву-реку за унесенной ветром шляпкой. И был забран в милицию, между прочим. Вместо спасибо на следующий день Муся заявила ему, что он клинический идиот и безмозглая обезьяна. Отчаявшись, дед тайно бросил школу и поступил в артиллерийское училище. Только ради формы, уж больно красивая форма была у юных курсантов. Все девчонки от нее млели. Получив обмундирование, надраив черные хромовые сапоги до блеска, Славик гордо заявился к Мусе домой. Она в это время мыла пол в коридоре коммуналки. Увидев новоявленного курсанта, надутым павлином вышагивающего по невысохшим доскам, она так отходила его грязной тряпкой, что форма пришла в полную негодность. Дед ее, конечно, простил, но как бы условно-досрочно. До самой смерти он вспоминал тот случай с обидой.

– Ну ладно, я сглупил, выпендриться хотел, но форму-то зачем? Такая форма была, сапоги, сукно, пуговицы, эх…

Как-то в хорошую минуту я поинтересовался у бабушки, зачем она так жестоко обошлась с боготворившим ее Славиком.

– Ну во-первых, – начала Муся, – по мокрому полу ходить в сапогах – это святотатство. Во-вторых, этот юный Ромео не сообразил, что без него мне трудно будет сдавать математику. В училище он, видите ли, ушел. А как же я? Я привыкла уже к нему, даже полюбила, не хотела от себя отпускать.

– Бабуль, если полюбила уже, намекнула бы хоть как-нибудь. Ты же его два года мариновала. Жалко дедушку.

– Э-э-э, Витя, ничего ты не понимаешь: нельзя с мужчинами по-другому. Вот не понимаешь, потому что сам мужик. Ладно уж, так и быть расскажу. Он за эти два года меня на такой пьедестал вознес, на такую высоту поднял – выше облаков. Я до сих пор там, в небесах, на пьедестале для него.

– Ничего себе пьедестал! – удивился я ее словам. – Какой там пьедестал? Четыре года ты его с войны ждала, а потом – семь лет из лагеря, жена врага народа, с маленькой дочкой на руках, в нищете и голоде. Это пьедестал?

– Так поэтому и дождалась, – грустно улыбнулась бабушка, – что на пьедестале. Понимаешь? На таком пьедестале и всю жизнь прождать можно. И умереть не жалко.

Я кивнул. Я понял. Ком застрял у меня в горле. А что я скажу своей жене на девятом десятке, если доживем, и что скажет мне она, и захочется ли нам вообще разговаривать? Не знаю.

* * *

Ранним утром 22 июня 1941 года, отгуляв выпускной вечер по случаю окончания десятилетки, Славик и Муся первый раз поцеловались. Днем по радио объявили, что началась война. Славику было шестнадцать с половиной лет, Мусе в июле должно было исполниться семнадцать. Из мужчин, родившихся в России в 1924 году, после войны в живых осталось меньше семи процентов. К восьмидесятым не осталось почти никого. Вот так… Мои бабушка и дедушка оказались исключением из правил. Исключительные люди, прожившие исключительно тяжелую, исключительно счастливую жизнь. По теории вероятности, они должны были умереть. И дочки – моей матери 1946 года рождения – у них не должно было быть. И меня. А если к этому добавить, что мой дед со стороны отца, двухметровый красавец-артиллерист из Сибири, погиб летом 1942-го, спустя три месяца после рождения сына, мое появление на свет кажется чудом. И не кажется, а так и есть. Обыкновенное чудо, как сформулировал один мудрый драматург. И имя этого чуда – любовь. Они любили друг друга, мои героические предки, и сотни поколений их предков любили. За каждым из нас – горы, лавины любви, уходящие в глубь веков. И эти лавины выталкивают нас в мир вопреки всем вероятностям. По одной только причине выталкивают – чтобы мы тоже любили. А мы… Не хочу про нас. И про себя не хочу. Сейчас про великую любовь и великие жертвы. Про моих великих бабушку и дедушку.

Славик, конечно же, сразу побежал в военкомат врать, что ему уже восемнадцать. Он хорошо подготовился. Выждал неделю, отпустил жидкую бороденку, переправил в метрике год рождения. Могло и прокатить – в бардаке первых дней войны и не такое прокатывало. Но его отец, мой прадед Никанор, своим большим и тяжелым старообрядческим сердцем почуял неладное. Выследил сына, поймал прямо в кабинете у военкома, взял за ухо и молча отвел домой. Дома у них состоялся серьезный разговор.