Жизнь: вид сбоку — страница 30 из 63


Ночью я не смог заснуть. Слова деда перепахали меня. Он доходчиво, просто умел объяснять, но до костей пробирало. И попадали в мои взрослеющие мозги капельки яда – яда знания, а значит, яда печали и ужаса. Ряженый ветеран скукоживался и казался несмешным глупым клоуном. А обожаемый мною дед вырастал до исполинских, мифических размеров. Мой добрый, светлый и любимый дедушка убивал людей. Штыком в горло, таких же, как он, добрых и светлых мальчиков. Но зато я жив, я сумел родиться из-за его точного штыкового удара. А у заколотого светлого мальчика ничего уже в жизни не было. И даже самой жизни. Я не спал всю ночь, ум заходил за разум. Я ничего не мог решить. Единственное, в чем я себе поклялся, это узнать военную биографию Славика. Пунктирно у меня это получилось, но заняло около четверти века. Почти до самой его смерти.

* * *

В конце октября сорок первого дед прибился к колонне добровольцев, отправлявшихся на строительство укреплений под Москвой. Большинство среди них – подростки и старики. Документов уже никто не спрашивал. Не до документов тогда совсем было! Колонны формировались прямо на улице. Подошел, назвал фамилию, сел в кузов грузовика и поехал. План Славика состоял в том, чтобы подобраться к линии фронта как можно ближе, а там как повезет. Ему повезло. На второй день танковая дивизия немцев при поддержке авиации прорвала оборону. И добровольцы, вооруженные лопатами, попали в окружение. Первыми погибли старики, потом те, кто не умел быстро бегать, потом командир части выдал оставшимся гражданским оружие, и они три недели скитались по лесам. За это время Славик научился неплохо стрелять, а бегал он и раньше хорошо. Самый быстрый конькобежец на Воздвиженке. Из гражданских выжил он один. Из батальона, попавшего в окружение, – еще тринадцать человек. Когда пробились к своим, командир их группы, тертый дядька, воевавший еще в Испании, спросил у Славика, что он собирается делать дальше.

– Воевать, конечно же, – ответил тот.

– Ну да, – согласился командир, – не к мамке же тебе на кухню после этого. Не сможешь.

Славику выдали форму и накормили. Потом провели к особисту в штаб.

– Не ври, – предупредил его командир, – особенно о возрасте. И не ссы, я уже обо всем договорился.

Больше дед никогда не видел своего первого командира. Прямо из штаба его направили в лейтенантскую школу НКВД под Ленинградом. Девятимесячный ускоренный курс. Пожалел его тертый дядька – в учебку направил, спасти хотел несмышленого пацана. Как лучше хотел. Так Славик оказался в блокадном Ленинграде. А и вправду оказалось не худшее место. Постреливали там поначалу весьма умеренно, а кормили молодых курсантов, напротив, очень неплохо. Иногда, редко, их отправляли на передовую, и опять неинтересно: ни атак, ни обороны, вялые перестрелки. Сидишь в траншее, скучаешь. Одно слово – блокада. Еженедельно особо отличившихся посылали на усиление патрулей в город. Ленинград – вторая столица: дворцы, набережные, разводные мосты, девушки, опять же. А чего, дело молодое, почему бы и не развлечься? Только с каждым дежурством город становился все более жутким местом. Сначала девушки начали походить на парней, исчезли куда-то их приятные округлости, увеличились глаза. А в глазах – испуг. И голод. Потом куда-то подевались собаки и голуби. В феврале появились знаменитые санки с трупами. Их с трудом волокли по снегу другие трупы. Пока живые. Потом люди стали замертво падать на улицах. В конце марта и трупы начали исчезать. Идешь по Невскому в одну сторону – лежит. Идешь в другую – нет ничего. Только слегка примятый снег и легкие, почти невесомые, следы вокруг. Курсанты лейтенантской школы НКВД расстреливали мародеров и каннибалов на месте. Отводили обезумевших от голода людей в питерские дворы-колодцы и расстреливали. Вызывали труповозку, сторожили мертвые тела, чтобы их не сожрали. А сверху из окон на них смотрели точно такие же голодные и обезумевшие жители.


Дед рассказал мне о блокаде в день своего восьмидесятилетия, незадолго до смерти. Я решил устроить ему праздник. Снял зал в пафосном и дорогом ресторане, позвал немногочисленных родственников и доживающих свой век друзей деда. Хороший вечер получился. Немного грустный, но хороший. Старики, робея от окружающей роскоши, сначала неловко прилипли к спинкам удобных кресел, а потом ничего, разошлись. Выпили, стали вспоминать смешные случаи из жизни. И чем больше они веселились, тем больше я погружался в тоску. Мне стало вдруг очевидно, что пройдет еще несколько лет или месяцев и они уйдут навсегда. Не хотелось в это верить, а не верить не моглось. Чтобы окончательно не раскиснуть, я втихаря выдул бутылку «Чиваса». Последние гости уехали около двенадцати. Я оплатил счет, администратор спросил, завернуть ли нам оставшуюся еду.

– Да ну, к черту, – пьяно и лениво ответил я, – выбросите лучше.

– Нет! – заорал дед.

Это был шок. Он не то что не орал никогда, он голоса никогда не повышал, даже в Лужниках, куда брал меня в детстве на матчи обожаемого им «Спартака». Я удивленно посмотрел на Славика. Он медленно подошел к столу, налил стакан водки, выпил и уже тихо, обычным своим голосом сказал:

– Нет, заверните, мы возьмем с собой.

И вот тогда он мне рассказал о блокаде. Об одном только эпизоде рассказал, но мне хватило.

Однажды они с напарником проверяли показавшийся им подозрительным двор. Там к ним подошла странная, явно не в себе женщина.

– Голубчики, родные, помогите, – взмолилась она, – там, там…

На вопросы женщина вразумительно не отвечала, только тянула их за рукава шинелей в парадное. Они пошли за ней, поднялись наверх, зашли в огромную и пустую коммунальную квартиру, женщина провела их в комнату. В углу у печки буржуйки грелась закутанная в платки маленькая девочка лет десяти. Женщина, не обращая на нее внимания, проворно скинула с себя одежду, осталась голышом и, словно ожидая каких-то действий, замерла. Славик, от удивления, чуть не выстрелил.

– Вы чего? – по-детски спросил он. – Вы зачем?

– У вас есть, я знаю, – ответила она.

– Чего есть?

– Еда, паек. Я знаю, у вас есть. Банка тушенки всего.

– Охренела, дура! – догадался, о чем идет речь, более опытный напарник. – Дочки бы постыдилась, тварь!

– Я знаю, есть, ну пожалуйста. – Женщина встала на колени и заплакала. – Ну полбанки, я все сделаю. Мы умираем, я все сделаю. Я умею… ну три ложки хотя бы.

Девочка в платках равнодушно грела руки у буржуйки. Было видно, что такая сцена ей не впервой. Ее голая мать подползла к напарнику Славика, обняла его сапоги и продолжила причитать:

– Пожалуйста, умоляю, я все сделаю, я умею… мне тридцать один всего, я хорошо делаю, сахарку отсыпьте, пожалуйста…

Когда-то она была красивой, эта голая женщина. Когда-то, но не сейчас. Старуха обнимала сапоги юного курсанта лейтенантской школы НКВД. Сухая и сморщенная кожа, редкие волосы, во рту не хватало нескольких зубов.

– Пошла вон! – брезгливо пнул ее ногой курсант. – Сейчас в расход пущу тебя, шалава. Поняла, тварь?!

– Я поняла, – не обиделась женщина, утирая кровь с лица. – Я все поняла, не кричите. Вы такие молодые, хорошие мальчики. Я поняла, старовата я для вас. Правда старовата, простите меня. Вы Манечку лучше возьмите, она хорошая, свежая. Вы не смотрите, что она маленькая. Она худая просто. Ей тринадцать скоро будет. Мы уже пробовали, я ее научила… Она хорошо сделает, как раз для вас… Манечка, ну что же ты сидишь, покажи себя мальчикам…

Манечка оторвала руки от печки, встала и механически, без эмоций начала разматывать многочисленные платки. Когда размотала, ее почти не осталось. Маленькое, тщедушное тельце, ребенок семилетний, не больше. Может, меньше… Славик и его напарник не могли пошевелиться. Это было чудовищно, этого быть просто не могло, но это было…

– Вот животное! – не выдержал я, прерывая деда. – Дочку, сволочь, не пожалела. Скотина! Пристрелить ее надо было в самом деле.

– Пристрелить… – задумчиво повторил Славик произнесенное мною слово. – Наверное, пристрелить это выход. И насчет животного, ты, Витька, прав. Все мы животные. Голод и холод превращают людей в животных на раз. В своей жизни я видел много и того и другого. Уж поверь мне. Только кто решает, животное ты уже или еще нет? А я тебе скажу, у кого оружие, тот и решает. Ну людоеды, понятно, они уже за гранью, не вернуть, хотя и их жалко. Стреляли, не задумываясь. А эти… женщина и девочка, забытые в холодной коммуналке посреди страшного, погибающего, но не сдающегося города, посреди войны, посреди нашего богом проклятого мира… Им жить хотелось, как и всем. Мораль, нравственность – все рушится в таких ситуациях. Ничего не остается, ничего не помогает.

– А как же… – спросил я, и дыхание мое сбилось, – как же вы поступили?

– Как, как… как дураки. Ты пойми, мне семнадцать только исполнилось, а моему напарнику немногим больше. Дети, в принципе. Куда нам такие моральные проблемы решать? Мы испугались сильно. Попятились к дверям и просто убежали. И не сказали никому ни слова. Единственное, я в коридоре им свой вещмешок с пайком оставил, а напарник мой потом неделю со мной едой делился. Молча, мы даже не обсуждали ничего. Помню, очень хотелось тогда на передовую, рапорты мы с ним подали, чтобы рядовыми на фронт отправили. Не отправили.

Дед замолчал, достал из внутреннего кармана пиджака заныканную в тайне от Муси сигарету. Закурил. Глаза его слезились, то ли от дыма, то ли… Сентиментальным он стал под старость. Я посмеивался часто над ним, но в тот раз смеяться не хотелось. Хотелось выкинуть из головы свалившееся на меня знание. Не знать. Не понимать. Даже не слышать об этом. Протестуя непонятно против чего, скорее, против самого узнанного только что чудовищного факта, я зло прошипел:

– А все-таки сука – мать, прав твой напарник. Дочка не виновата, а мать – сука.

– Да? – как-то странно посмотрел на меня сквозь сигаретный дым Славик. – Хорошо. Тогда я расскажу тебе продолжение. Не хотел говорить, но теперь, извини, придется. Раз мать – сука…