Жизнь: вид сбоку — страница 56 из 63

– Ах вы мой, гениальный писатель, правы, как всегда, правы. Во многие мудрости многие печали. Ничего хорошего поначалу не будет. Океаны, ниагарские водопады дерьма прольются на землю из творчества масс и потопят в себе жемчужные зерна таланта, а дальше… Я не знаю, что дальше, это-то и интересно, у меня миллионы соавторов, придумают что-нибудь… Ваша беда, Федор Михайлович, что при всей своей высоте и гениальности вы в человека не верите, вы в Бога верите. А я Бог, и мне не в кого верить, кроме человека. И пока моя вера оправдывалась: если уж обезьяны практически в пещерах творить начинали, то и из холопского океана дерьма как-нибудь выберутся. Впрочем, не ведаю, самому любопытно, как на этот раз случится. Лет через триста и посмотрим. Обязательно посмотрим и поговорим, вы теперь навсегда подле меня останетесь. Это награда и вам и мне такая. Вместе за сюжетом следить будем, вместе – оно веселее будет.

Очередной хаос образовался в душе Федора Михайловича, последняя, обещанная Господом, немыслимая награда не успокоила хаос, а, наоборот, только усилила его. Желая хоть за что-нибудь зацепиться в потоке обрушившихся на него тайн, господин Достоевский задал Небесному Отцу несущественный, но все же волновавший его на каком-то очень дальнем уровне сознания технический почти вопрос:

– Я видел здесь, в раю, других писателей. Мне кажется, я даже некоторых из них узнал. То, что делали с ними их персонажи, – страшно. Особенно ужасен сарай на велосипеде, сожравший неизвестного мне господина в черных прямоугольных очках.

– А… Витя Пелевин, он да, затейник. Я же говорил, что писатели из пальца могут конфликт высосать, из тени мелькнувшей. Этот вот – из сарая на велосипеде сумел. Ваш, между прочим, соотечественник, из так называемого светлого будущего, на ваших же книгах и воспитанный. Русская литература вообще, на мой взгляд, самая лучшая. Вы вот Великого инквизитора создали, а он сарай на велосипеде. Ерунда, конечно, по сравнению с инквизитором, но внешние эффекты впечатляют. В любом случае, не ко мне претензии, а к вам скорее. Витя Пелевин – чахлый побег на мощном древе русской литературы, вами, между прочим, взращенном. А впрочем, забавно, весело и смешно. Я сам так упражнялся в начале творческого пути. Создал, помню, мир, отрицающий не только меня, но и реальность как таковую. Дальше не помню. Но, видимо, при моей любви к хеппи-эндам удалось существам из этого мира доказать свою правоту. Вот поэтому и не помню… Исчезли бедняги без следа. Но Вите я исчезнуть позволить не могу, писатель же все-таки и талантливый, шельмец, при этом, вот и бегает здесь, бормочет что-то на своей восточной тарабарщине, меня отрицает. Я, видите ли, для него слишком прост. Вообразил он, что все окружающее ему только грезится. Ладно, пусть его, забавный же.

– А как же он бегает, – пораженный неожиданной мыслью, вдруг спросил Федор Михайлович. – Если он из будущего, он ведь поди еще и не родился?

– Вы о времени, что ли? Так оно относительно, это каждому ребенку известно. Ах нет, еще не известно, будет известно скоро, в общем, не важно. Главное, что относительно время и относительно оно относительно меня. Я кого хочу, того сюда и приглашаю из любых времен. Лишь бы человек был хороший, в смысле, писатель талантливый. Согласитесь, талантливый писатель, безусловно, заслуживает рая.

– Да какой же это рай, – не выдержал господин Достоевский, – ежели сарай на велосипеде тебя лопает?

– Ах вы в этом смысле… Давайте, Федор Михайлович, сразу договоримся: вы все тут по образу моему и подобию и не испытываете ничего, чего бы я не испытывал. А вы думали тут пряники одни, что ли? Мол, сиди фантазируй с пером над листом бумаги да письма от восторженных поклонниц получай. Нет, дорогой мой, но наивный человек, рай – это не молочные реки с кисельными бережками, рай – это максимальное приближение к Создателю, ко мне то есть. Чтобы все, как у меня, было. Да что я объясняю, вы послушайте лучше…

Господь хлопнул в ладоши, и господин Достоевский услышал в левом ухе невообразимо прекрасную музыку, сквозь чарующие звуки нежным щебетанием пробивались слова, и это были слова благодарности. Миллионноголосый хор пел хвалу Создателю. Радость и трепет наполнили сердце великого писателя, но долго наслаждаться Небесный Отец ему не позволил. Он еще раз хлопнул в ладоши, музыка в левом ухе смолкла, зато зазвучала в правом. И не музыка, а вообще черт знает что, скрежет зубовный, стон, железом об стекло, все самое мерзкое и ужасное смешалось в невообразимую какофонию. И сквозь эту мерзость явственно проступили тоже слова, но слова ненависти и богохульства. От разъедающей и убивающей ненависти у Федора Михайловича подкосились ноги, и он чуть не упал, но тут Бог в третий раз хлопнул в ладоши, и в левом ухе вновь раздалось ангельское пение. Это уравновесило Достоевского, его ноги выпрямились, и он утвердился на драгоценных плитах в чертогах Господа. Только очень грустно стало вдруг. В правом ухе звучали хулы и проклятия, в левом – благодарственный гимн, а посередине в голове Федора Михайловича стало так грустно, что ему захотелось расплакаться и перестать существовать. Но Небесный Отец в своем бесконечном милосердии не позволил случиться несправедливому: в последний раз он хлопнул в ладоши, и все звуки исчезли. А потом раздался тихий и усталый, как будто Его, голос:

– Вот так, Федор Михайлович, все обстоит именно так. Многие знания – многие печали, я же предупреждал. Нет на свете несчастнее существа, чем писатель. И это я вам еще только услышать дал, показать не решился. Они знаете, что со мной делают? Лопающий сарай – это детский лепет, по сравнению с тем, что делают они со мной. Причем любопытно, не знаю, заметили ли вы, но в правом и левом ухе звучали одни и те же голоса. Да вы и по себе помнить должны. Думаете, когда вы там, на земле, в бездны свои любимые рушились, мне здесь весело было? Да еще герои ваши тоже добавляли изрядно. Но уж таково наше с вами писательское ремесло. Без конфликта, без страданий не бывает сюжета. Нельзя книжку написать, никого не помучив и не обидев, а потом претензии, как же без этого. Особенно главные герои стараются, но оно и понятно – им больше всего достается. Тем не менее и радость великая есть в писательском труде, и счастье, занимаемся же мы с вами этим почему-то. Сами потом поймете. Рай, конечно, не царский дворец в Крыму, но уж и не ад во всяком случае! Вы персонажей своих особенно не бойтесь, помните, Федор Михайлович, я люблю хеппи-энды, так что в конце концов все будет хорошо. Да чего там… гулять так гулять, в честь нашего замечательного, судьбоносного для меня и мира разговора, впервые за миллион лет объявляю в раю выходной и съезд писателей. Они вам все лучше меня растолкуют и о хитростях небольших поведают, как страдания ваши будущие облегчить. Им как-то сподручнее, не мне же вам объяснять, как мои собственные правила нарушать втихаря. А сейчас прошу меня извинить, пришел в голову один поворотец интересный по поводу судьбы России в будущем, вы же меня, между прочим, и натолкнули. Когда о дворце в Крыму говорил, осенило. Крым же вообще сакральное для России место, Корсунь святая и все такое. В вашем духе сюжетец получится, когда бездна глубокая, восторг на одну только минутку, и ради этой минутки потом мучения каторжные лет на двадцать-тридцать. Зато, клянусь вам, выйдут из этих мучений русские очищенными, не все, правда, выйдут, и не целиком Россия, но святыми практически. Все, как вы любите. Так что прошу покорнейше меня простить – необходимо работать, покуда идея не ускользнула. Мы с вами встретимся еще обязательно, уж будьте уверены! Ну а пока, мой дорогой человек, на съезд писателей, на слет Василис по обмену премудростями, как сказано в одной прелестной детской сказке. Левий Матвей вас проводит.

4

Как только Господь произнес эти слова, удивительный дворец с бесконечными колоннами и хрустальным куполом-небосводом исчез, а ангел Левий Матвей, напротив, объявился за спиной Федора Михайловича.

– Спасибо партии родной за наш счастливый выходной, – услышал писатель его скрипучий голос и обернулся. – Это меня Зощенко ваш научил. Веселый мужчина, вы его не знаете, он позже появился, на съезде познакомитесь.

Господин Достоевский не до конца понял смысл слов Левия Матвея, но уловил весьма явственно сквозящую в словах иронию. Впрочем, это нисколько не поколебало возвышенного состояния духа, в котором он находился. К тому же, несмотря на иронию, взгляд ангела существенно потеплел. Было видно, что выходному ангел рад искренне и сильно.

Они опять шли куда-то, Левий Матвей молчал, но, судя по дрожащим от нетерпения крыльям, очень желал поговорить. Федор Михайлович не стал помогать и первым заводить беседу, не хотелось ему отвлекаться. Осторожно и бережно он ступал по тропинке, стараясь не расплескать еще звучащие в нем мудрые слова Господа.

– А выходной не первый, – не вытерпев, все же сказал ангел, – в прошлый раз всего сорок лет назад объявляли, когда Пушкин прибыл. Любит наш Господь гиперболы, сам признает, что любит чрезмерно. Небось про миллион лет загнул?

– Как, и Пушкин на съезде будет? – затрепетав и пропустив все остальное мимо ушей, спросил господин Достоевский.

– Не, Пушкина не будет, он на строгом режиме, без выходных, великий он, как и вы. За ним язык гоняется.

– Какой язык?

– Известно какой, русский. Ваш родной, между прочим.

– И что же он с ним делает?

– А этого никто не знает. Благодарит, наверное, своего создателя. Но бегает Пушкин быстро…

Федор Михайлович попытался представить, как огромный, вырабатывающий тонны слюны русский язык, непременно в холщовой косоворотке, начищенных сафьяновых сапогах и с топором в… в чем-то, настигает Александра Сергеевича и… Дальше он думать не мог – становилось очень страшно. А страшнее всего было от того, что Левий Матвей особо и угрожающе выделил «без выходных… на строгом режиме… великий, как и вы». «Ничего, ничего, – успокаивал сам себя Федор Михайлович, – Бог сказал, что ничего особенно плохого со мной случиться не может, я же все-таки соавтор, я смысл ему открыл сокровенный».