– Да, согласны, – дружно проскандировала толпа, и ангел Лева вместе с Федором Михайловичем стали спускаться вниз к народу. Первым, кого увидел великий писатель внизу, был странный господин в китайском халате и черных прямоугольных очках.
– Господин Пелевин? – спросил Федор Михайлович удивленно.
– Можно и так сказать. На данном повороте колеса сансары меня называют Pe. Le Vin. Pe – сокращение от Peace (мир), ну а Le Vin, надеюсь, понятно и без перевода: победитель в соревновании английской и французской философских школ, успокоивший их непримиримые противоречия в безбрежном, но адаптированном для европейца буддизме. А еще мое имя можно трактовать как Pele Win, что, собственно, чистая правда и отражает мое место, только не в футболе, а в современной мне русской литературе, а еще…
– Любит каламбуры, – шепнул на ухо господину Достоевскому ангел Лева, – особенно основанные на англицизмах. Окончил лучшую английскую спецшколу в Москве. Применяет полученные знания на практике.
– А впрочем, не важно, – словно бы услышав слова Левия Матвея, вдруг резко оборвал многочисленные трактовки своего имени писатель в китайском халате, – все не важно. Называйте меня как хотите, все равно вы мне только кажетесь.
– Но позвольте, – возразил Федор Михайлович, – возможно, именно вы мне и кажетесь, ведь вас того…извиняюсь, конечно, вас сарай слопал. Я сам видел, своими глазами.
– А вот это любопытно, – оживился господин Пелевин, – стало быть, вы все-таки допускаете, что я вам кажусь, а значит, логично допустить, что и вы мне кажетесь, так?
– Так, – не смея противоречить железной логике, согласился великий писатель и даже продолжил развивать логическую цепочку дальше: – И мы все вместе кажемся Господу.
– Вот именно, – обрадовался Пелевин. – Все всем кажутся. А на самом деле нас нет. И персонажей наших нет, и сарай меня не слопал, и видите вы меня поэтому.
– Но вас же нет… – окончательно запутавшись, прошептал Федор Михайлович.
– А вы думайте об этом, думайте, чем больше будете думать, тем скорее прозреете и исчезнете. Так она, нирвана, и достигается. Именно в этом маленьком логическом зазоре находится черный ход в нирвану. Бочком, бочком, глядишь, и протиснетесь. Об этом, собственно, все мои книги и написаны. Я честно в них предупреждал: ничего нет, ни меня, ни книг моих, ни самих читателей. А они все покупали и покупали, покупали и покупали… Я, между прочим, еще при жизни нирваны достиг, вам мои гонорары и не снились, жалко только, что умер. Но ничего, мой метод и здесь работает. Согласитесь, думать, что вот этого ужаса, вроде лопающего меня сарая, нет, по крайней мере, конструктивно. Как говорится, оптимист и пессимист умирают одинаково, но живут по-разному.
– Врет он все, мошенник! – раздался громовой бас за спиной у Федора Михайловича. Он обернулся и узнал мощного старика с окладистой бородой, за которым гнались дуб, паровоз и женские ножки. – Все он врет! Давно мечтал вам в лицо высказать, господин врунишка, – продолжил старик, гневно глядя на якобы не существующего Пелевина. – Вы зачем пасквиль свой под названием «t» тиснули? Упражняйтесь на персонажах из обожаемой вами черной магии. Вот вампиры, банкиры и оборотни – это точно ваше, а людей не трогайте, особенно писателей. Представляете, господин Достоевский, этот его граф t, этот уродец, путает хозяина и бегает за мной, дерется больно нунчаками, кидается острыми звездочками и отрабатывает на мне свои дурацкие приемы. Я ему говорю: «Мил человек, да ведь не я тебя создал такого несчастного, вон твой демиург – под слепого косит, к нему и иди». А он плачет, упирается, вопит горестно: «Не хочу, вы – мой отец, не хочу к этому, боюсь я его, злой он и неряшливый, не до конца меня продумал, возьмите меня к себе, батюшка, ради бога!» Насилу спроваживаю, Федор Михайлович. Вы только посмотрите на него, бесстыжего, – стоит и даже бровью не поведет, как будто это его не касается. Ух, дал бы я тебе, если бы не мои принципы…
– А меня и не касается, Лев Николаевич, – предусмотрительно отойдя на несколько шагов назад, выкрикнул Пелевин и показал язык. – Нет меня, поэтому и не касается. Кажется, вам это все только кажется. Точнее, не вам, а мне. Ом-м-м-м-м.
– Ну что ты будешь делать, ладно, бог с ним. Федор Михайлович, радость-то какая видеть вас здесь. При жизни не удалось нам свидеться, так хоть здесь… Вы не волнуйтесь, я вам все-все расскажу, но давайте сначала обнимемся по русскому обычаю да расцелуемся троекратно. Вы не против?
Два классика русской литературы замерли в объятиях и даже прослезились от нахлынувших чувств. Около получаса они говорили друг другу комплименты, извинялись за разногласия, возникавшие между ними при жизни, и сошлись на том, что рыли они все-таки один туннель к свету, правда, несколько с разных сторон. Наконец граф Толстой присел на подвернувшийся кстати пенек, оперся о посох и перешел к сути дела.
– Они всегда догоняют, – сказал он с неизбывной тоской в голосе, – не верьте тем, кто утверждает, что от них можно убежать или спрятаться. Как говорится, от себя не убежишь… Они догоняют, и происходит страшное, очень больно становится, но и… Ах ты боже мой, Господь запретил говорить о приятных моментах, поэтому не буду, в общем, это очень похоже на смерть, только, по-моему, еще хуже. А потом воскресаешь, где-нибудь на отшибе рая, в горах или в лесочке. Отходишь несколько часов постепенно. Я, например, землю в это время пашу. Мать сыра земля райская силу дает. В земле, в простоте вся сила и есть. Наберусь сил и все по новой, опять их на горизонте вижу, убегаю, но бесполезно. Эти мучения бесконечны.
– Нет, нет этих мучений, – вмешался в разговор стоящий неподалеку господин Пелевин, – ни мучений нет, ни вас, ни меня…
– Вот нет тебя, и молчи, раз нет, – довольно грубо ответил Лев Николаевич. – Не порти первый выходной за черт его знает сколько времени. – Пелевин смолк, граф Толстой удовлетворенно крякнул и продолжил делиться опытом: – Я знаю один метод, Федор Михайлович, он не простой и медленный, но тем не менее работает. Непротивление и образование. С непротивлением здесь со мной все согласны. При жизни смеялись. Мол, вы, граф, лишку с непротивлением хватили, уж больно прекраснодушно, а здесь живо сообразили. Если им сопротивляться, они только злее становятся. Да и время между их появлениями сокращается, так что не вздумайте, Федор Михайлович, брыкаться попусту. А с образованием до сих пор смеются. Но ничего, я всем докажу, у меня и успехи имеются. Видели ноги? А туловище видели? Нет? То-то и оно. Раньше и туловище и ноги за мной гонялись Анечкины, а теперь только ноги. Все образование! Я им Сократа проповедую, Новый Завет, арифметику для общего развития. Они меня убивают, а я проповедую. И не так, знаете ли, свысока, как баре на Руси привыкли народ образовывать, а на равных, снизу даже. Поскольку все мы, писатели, виноваты перед персонажами. На самом деле они несоизмеримо лучше и выше нас, мы же сами в них все лучшее и вложили. Я перед Аннушкой Карениной покаялся, зря я ее, конечно, паровозом, но и рассказал ей о многом, про Богоматерь рассказал, про духовную составляющую в женщине. Ведь не один Эрос нами правит. Она и не знала, глупышка бедная. Несколько тысячелетий по земному времени ей повторял здесь. И вот результат: туловище исчезло, остались только ноги.
– А с другими как? – заинтересовавшись, спросил господин Достоевский.
– С другими пока никак, – сникнув, ответил граф Толстой, но, тут же приободрившись, продолжил: – Ничего, терпение и труд все перетрут. Андрею Болконскому – вольтерьянские идеи, учение Руссо продвигаю, паровозу – основы механики преподаю, вот только с дубом не знаю, как быть. Пробовал ботанику, чувствую, не идет, а что ему еще рассказывать, дубу этому, пока не догадался.
– Паровоз, – озадаченно пробормотал Федор Михайлович, – чем же вы паровоз так обидели?
– О мой дорогой друг, я и сам поначалу задавал и ему и себе этот вопрос. Здесь, в раю нашем, время неисчерпаемо, и в его течении открываются удивительные истины. Оказывается, у всего сущего есть душа. И даже у неживого. Неприятно было паровозу такую красивую женщину, как Аннушка, давить, вот и мстит. Да паровоз еще полбеды! Там еще и машинист имелся. Я и не подумал даже, что после произойдет. В смысле, после того, как точку в романе поставил. А вышло все как обычно: старый Каренин, блюдя светские приличия, подал в суд на железнодорожную компанию, мол, не сама Аннушка под поезд бросилась, а задавили ее, не заметив. Машиниста осудили на десять лет каторги, а у него пятеро детишек мал мала меньше. Вот так вот, за то и страдаю. Ох, лучше бы я сказки детские писал.
– Извините, что встреваю в ваш разговор, но я писал, – сказал, подойдя к классикам, мужчина с грустным и добрым лицом, в клетчатом, по американской моде, костюме. – Я писал сказки, и что? Теперь за мной гоняются ушастые медведи, полосатые коты и злые собаки. Разрешите представиться, Эдуард Успенский, детский писатель, сказочник в некотором роде. Никогда бы не решился подойти к двум величайшим гениям, но услышал, как вы упомянули детские сказки, и не выдержал. Я писал исключительно для деток, выдумывал смешных и добрейших героев и никогда не ожидал с их стороны какого-либо подвоха. В результате все оказались обиженными. Матроскин, это кот такой, обаятельный и хитрый, нечто вроде кота в сапогах, упрекает меня в антисемитизме и периодически устраивает мне холокост. Вроде как жадным и бессердечным я его изобразил, а он не такой в душе безусловно. Шарик, приятнейший пес, наоборот, подозревает в русофобстве, мол, изобразил тупым, недалеким и агрессивным, да еще с аллюзиями на «Собачье сердце» Булгакова. После погромов Шарика холокост детской забавой кажется. Но хуже всех дядя Федор, мальчик, который подобрал этих бездомных животных и отправился жить с ними в деревню. Никогда не догадаетесь, чем я ему насолил. «Ты, – говорит, – дядя Эдик, семьи меня лишил, с животными заставил жить, как Маугли, и сделал в конечном итоге зоофилом, у меня из-за тебя теперь с девушками не получается. А ну-ка становись на четвереньки, мяукай и гавкай погромче. Я тебе покажу, как животных любить нужно!» Ужас, господа, натуральный ужас. Но я не унываю, потому что тоже знаю способ. Образование, Лев Николаевич, это хорошо, но это, если позволите сказать, от ума, а надо от сердца. Лишь искреннее сердечное чувство может пронять персонажей. Я говорю им, что они добрые, я искренне верю в это сам, и постепенно, постепенно…