Вскоре после войны, однако, негр умер. Ренье и Рихтер к этому времени обеднели, и обоим пришлось переселиться в палаты поскромнее – один лежал на четвертом этаже, другой на третьем. Роль негра перешла к Крокодилу, ходы противникам сообщали палатные сестры, и оба по-прежнему свято верили, будто играют с негром, – им объяснили, что у того развился туберкулез гортани и он потерял голос. Все шло прекрасно, покуда Ренье вдруг не стало лучше и ему не разрешили вставать. Он, конечно же, первым делом отправился проведать негра, тут все и раскрылось.
Впрочем, национальные чувства тем временем успели поостыть. Узнав, что родные Рихтера в Германии погибли от воздушного налета, Ренье заключил с немцем мир, и с тех пор оба с тем бо´льшим упоением сражались друг с другом на шахматной доске. Вскоре, однако, Ренье снова слег, и, поскольку оба лежали теперь в палатах без телефона, ходы опять передавались через посыльных, миссию которых брали на себя добровольцы из числа ходячих пациентов. Но три недели назад Ренье умер. Рихтер в те дни был настолько плох, что и его конца ждали с часу на час, и никто не решился сообщить ему о смерти закадычного соперника. Вот Крокодил и рискнула выйти на замену, благо за это время сама выучилась играть, – впрочем, тягаться с Рихтером ей, конечно же, было не по зубам. В итоге Рихтер, все еще мнивший, будто играет с Ренье, только диву давался: за столь короткий срок болезнь превратила хорошего шахматиста в форменного осла!
– Не хотите сами в шахматы научиться? – спросил он Лилиан, которая зашла передать ему очередной ход Крокодила. – Я бы быстро вас научил.
В синих глазах старика читался неприкрытый страх. Видя, насколько скверно стал играть Ренье, Рихтер боялся, что тот скоро умрет и он опять останется без партнера. Вот и предлагал обучить каждого, кто к нему приходил.
– Это совсем нетрудно! Я вам все премудрости раскрою, все уловки покажу. Я против самого Ласкера играл.
– У меня таланта нет. Да и терпения тоже.
– Талант у каждого есть! А терпение – как же ему не быть, когда ночами не спишь? Что еще остается? Молиться? Не поможет. Я атеист. И философия не поможет. Детективы отвлекают, но ненадолго. Я все испробовал, милочка. Помогают только две вещи. Первое – это когда рядом с тобой кто-то есть. Потому я и женился. Но жена моя давно умерла…
– А второе?
– Шахматные задачи решать. Понимаете, это сразу вас уносит… от всего житейского, от сомнений, от страхов, это настолько абстрактная штука, что успокаивает. Окунаешься в другой мир, где нет смерти, нет панического отчаяния. Помогает! По крайней мере на одну ночь – а больше-то нам и не нужно, верно ведь? Лишь бы до утра протянуть…
– Да. Большего здесь и не надо.
В окно комнатенки, что располагалась под самой крышей, виден был лишь заснеженный склон под облаками. В этот послеполуденный час облака, желто-золотистые, беспокойные, торопливо уплывали куда-то.
– Так научить вас? – не унимался Рихтер. – Прямо сейчас бы и начали.
В мертвецком черепе синим огнем неистово горели глаза. Прямо страстью пылают, подумалось Лилиан, только вовсе не к шахматным задачам, а просто к человеческому общению. Чтобы кто-то был рядом, когда внезапно распахнется дверь, а за ней никого, только сквозняк ворвется и хлынет горлом кровь, заполняя легкие, отнимая остатки воздуха, пока не задохнешься.
– Давно вы здесь? – спросила она.
– Двадцать лет. Целая жизнь, верно?
– Да. Целая жизнь.
Целая жизнь, думала она. Только какая это жизнь! Что один день, что другой, не отличишь, бесконечная череда серых буден, а в конце года все они сливаются в кашу, превращая целый год в такой же серый день, а потом, словно в один нескончаемый год, в кашу сливаются и годы, настолько они на одно лицо, все эти дни и годы. Нет, пронеслось у нее в голове, только не это! Не хочу так жить, не хочу так умереть! Только не это!
– Так что, начнем сегодня? – не терял надежду Рихтер.
Лилиан мотнула головой.
– Смысла нет. Я недолго здесь останусь.
– Что, вниз отправляетесь? – прокаркал Рихтер.
– Да. На днях.
«Что я такое говорю? – опешила она. – Это же неправда!» Но слова все еще звучали в ней, непререкаемо и непреложно, будто их уже не забыть. В растерянности она встала.
– Вылечились, что ли?
В хриплом голосе звучали досада и неприязнь, будто Лилиан перебежчица, предавшая самое святое.
– Я ненадолго уезжаю, – вырвалось у нее. – Совсем ненадолго. Я вернусь скоро.
– А сюда все возвращаются, – уже удовлетворенно проворчал Рихтер. – Все.
– Ход для Ренье передать?
– Незачем. – Рихтер смел фигуры с доски. – Тут неминуемый мат. Скажите, пусть начинает новую партию.
– Хорошо. Новую партию. Я передам.
А тревога не унималась. После обеда Лилиан удалось уговорить молоденькую медсестричку из операционной показать ей ее последние рентгеновские снимки. Та, решив, видимо, что Лилиан все равно ничего в них не поймет, принесла пленки.
– Можно, я у себя их оставлю ненадолго? – спросила Лилиан.
Девушка заколебалась.
– Вообще-то не положено. Я и показывать-то их вам не имею права.
– Профессор всегда сам мне их показывает и все объясняет. А в этот раз забыл. – Подойдя к шкафу, Лилиан выхватила оттуда платье. – Кстати, вот же платье, которое я вам обещала. Можете забирать.
Сестричка зарделась.
– Ваше желтое? Вы серьезно?
– Ну конечно. Мне оно все равно не подходит. Вон я как похудела, на мне оно мешком.
– Так отдали бы ушить.
Лилиан покачала головой:
– Берите-берите.
Трепетно, словно оно стеклянное, девушка приняла у нее из рук платье и приложила к себе.
– Подходит, по-моему, – едва слышно прошептала она, не сводя глаз с зеркала. Потом бережно сложила платье на спинку стула. – Можно, я ненадолго его тут оставлю? И снимки тоже. А потом все заберу. Мне еще в двадцать шестую надо. Там больная отъехала.
– Отъехала?
– Ну да. Час назад.
– Из двадцать шестой?
– Ну да. Латиноамериканочка, из Боготы.
– Это которая с родственниками? Мануэла?
– Да. Все быстро произошло. Но этого следовало ожидать.
– Да что же это мы все экивоками! – вспылила Лилиан, вдруг рассвирепев на трусливый больничный жаргон. – Никуда она не «отъехала», она умерла, скончалась, ее больше нет на свете!
– Да, конечно, – пролепетала сестра, испуганно косясь на платье, желтым карантинным флагом свисающее со стула. От Лилиан эта ее оглядка не укрылась.
– Идите же, – сказала она уже спокойнее. – Вы правы, конечно. А на обратном пути все захватите.
– Хорошо.
Лилиан мгновенно выхватила из конверта темные, матово поблескивающие пленки и поспешила с ними к окну. Не то чтобы она вправду что-то в них понимала. Но Далай-лама прежде не раз показывал ей затемнения и пятна, в которых, мол, все дело. А с недавних пор – в последние месяцы – перестал.
И сейчас она вглядывалась в смутные переливы черного и серого, в которых таилась ее жизнь или смерть. Вот ее плечи, позвоночник, вот ее ребра, ее скелет, – а между костями жутковато-призрачное нечто, означающее здоровье или болезнь. Она припоминала прежние снимки, серые туманности на них, мысленно совмещала с этими. Кажется, пятна стали еще больше. Она отошла от окна, включила настольную лампу. Потом, чтобы еще лучше разглядеть снимки на просвет, сняла с лампы абажур, и тут вдруг ей почудилось, будто она видит саму себя, но уже годы спустя, в могиле, свою в прах истлевшую, в черноту земли ушедшую плоть – и кости, единственное, что от нее осталось. Она бросила снимки на стол. Что за чушь в голову лезет, подумала она, но все равно подошла к зеркалу и теперь всматривалась в него – в свое лицо, вроде бы свое, но и чужое, не настоящее, зеркально перевернутое. А себя настоящую я ведь не знаю, думалось ей, не знаю, какой меня видят люди, я вижу только свое зеркальное отражение, где все перевернуто, все перелицовано справа налево и наоборот, только эту обманку я и вижу, и все другое, что я в себе знаю, вся моя внешность, цвет кожи, контуры тела – тоже обманка, а истинной своей сути, костяка, который там, внутри, уже норовит проступить, уже проступает наружу, я не знаю. Вот это все, думала она, глядя на черные пленки у себя на столе, это и есть настоящее, без обмана, зеркало. Она провела руками по лбу, по щекам, нащупывая кости под кожей, и ей показалось, что они и вправду как-то ближе на ощупь, чуть ли не выпирают. Мяса почти не осталось, подумала она, вон и из глазниц уже пялится безымянное, непререкаемое ничто, или это оно через плечо мне заглядывает, и наши глаза в зеркале встретились?
– Что с вами? – раздался испуганный голос сестрички у нее за спиной. На своих резиновых подошвах та вошла в палату совершенно бесшумно.
– Смотрюсь в зеркало. За последние два месяца я полтора кило потеряла.
– Да вы же недавно двести граммов прибавили.
– Уже снова сбросила.
– Волнуетесь много. И кушать надо больше. Хотя, по-моему, вид у вас окрепший.
Лилиан стремительно обернулась.
– Ну почему вы вечно обходитесь с нами как с детьми? – возмутилась она, не в силах подавить гнев. – Думаете, мы и правда верим всем вашим россказням? Вот, – она протянула сестре снимки, – сами взгляните! Тут же все ясно! Вы же знаете: улучшений нет!
Сестричка смотрела на нее с испугом.
– Вы умеете читать рентгеновские снимки? Научились, что ли?
– Да, научилась. Времени было достаточно.
Соврала, конечно. Но отступать поздно, да и невозможно. Такое чувство, будто стоишь на краю, где-то высоко-высоко, под самым куполом, ухватившись за поручни, которые сейчас отпустишь, а перед тобой натянутый канат, а под канатом – черная бездна, и ты сейчас шагнешь. Еще можно всего избежать, если она сейчас промолчит, и ей даже хочется избежать, но что-то, что сильнее страха, подтолкнуло ее вперед.
– Тоже мне тайна, – ровным голосом проговорила она. – Профессор сам мне сказал, что улучшения нет. А вот ухудшение есть! Я просто сама хотела взглянуть, вот и попросила вас показать снимки. Вообще не понимаю, кто придумал весь этот театр для пациентов, лишь бы те правды не узнали. Гораздо лучше знать все как есть!