– Когда завтра выезжаем? – спросила она у Клерфэ.
Он вскинул на нее глаза. И сразу все понял.
– Когда хотите. В любое время. Можно и вечером, затемно. Можно с утра. Или послезавтра, если вы завтра не успеете.
– Нет-нет, не нужно. Я быстро соберусь. Вы сами когда хотели выехать?
– Часа в четыре.
– К этому времени я буду готова.
– Хорошо. Я за вами заеду.
И Клерфэ уже снова смотрел на лыжников.
– Вам не придется обо мне заботиться, – сказала Лилиан. – Просто высадите меня в Париже. Считайте, что я… – она подыскивала слова.
– Случайный попутчик, голосующий на обочине? – помог ей Клерфэ.
– Да-да. Вот именно.
– Хорошо.
Лилиан чувствовала: ее всю трясет. Исподтишка она посматривала на Клерфэ. Он ни о чем не спрашивает. Я ничего не обязана ему объяснять, думала она. И он мне верит. То, что для меня поворот судьбы, для него всего лишь обычное решение, какие принимаешь каждый день. Может, он даже не считает меня такой уж больной; вот если бы я на гонках разбилась, другое дело. К немалому своему изумлению, она чувствовала, как тяжесть, от которой она изнемогала все эти годы, медленно спадает с ее плеч. Рядом с ней, впервые за столько лет, зрелый человек, мужчина, которого ее болезнь нисколько не заботит! Ее это переполняло каким-то неизъяснимым счастьем. Словно она перешагнула некий рубеж, прежде совершенно неприступный. Болезнь, это мутная оконная пелена между ней и остальным миром, внезапно спала, – и перед глазами во всей захватывающей дух ясности распахнулись раздолья жизни там, внизу, меж облаков, равнин и людских судеб, и сама она, уже не изгой, не пария, теперь тоже ко всему этому причастна, стоит среди здоровых как равная, над обрывом, с шипящим, пылающим факелом в руке, готовая ринуться вниз, во тьму неизведанного. Как это Клерфэ однажды сказал? Главное в жизни – возможность самому выбрать смерть, хотя бы только ради того, чтобы не убивать других, не приканчивать, как крыс, не душить своими руками, если ты этого не хочешь. Что ж, она готова выбрать. Пусть она вся дрожит, но она готова.
6
Наутро Волков застал ее над чемоданами.
– Ты опять в сборах, душа моя? С утра пораньше?
– Да, Борис, как видишь.
– К чему все это? Все равно ведь через пару дней все распакуешь обратно.
Он не в первый раз наблюдал эту картину. Каждый год ее вот так же, словно перелетных птиц по весне или осенью, одолевала охота к перемене мест. Потом собранные чемоданы пару дней, если не пару недель стояли в палате, покуда порыв не иссякал и Лилиан вновь не смирялась со своей участью.
– Я уезжаю, Борис, – сказала она. Да, она боялась этого объяснения. – В этот раз я правда уезжаю.
Прислонившись к дверному косяку, он смотрел на нее молча. Платья и пальто разложены на кровати, свитера и ночные рубашки развешены на оконных шпингалетах. Туфельки на шпильках выстроились на стульях и на ночном столике, лыжные вещи свалены в кучу у балконной двери.
– Я правда уезжаю, – повторила она, видя, что он все еще ей не верит.
Он кивнул.
– Ага, завтра. А послезавтра, ну или через неделю будем распаковываться. Зачем ты мучишь себя понапрасну?
– Борис! – воскликнула она. – Прекрати! Это все бесполезно! Я уезжаю.
– Завтра?
– Нет, сегодня.
Она чувствовала и его мягкую готовность соглашаться с чем угодно, и его неверие – эту паутину, которой он снова хочет опутать, парализовать ее волю.
– Я уезжаю, – повторила она твердо. – Сегодня. С Клерфэ.
Наконец-то она увидела, как изменился его взгляд.
– С Клерфэ?
– Да. – Она смотрела ему прямо в глаза. Хотелось скорее с этим покончить. – Я уезжаю одна. Но с Клерфэ, потому что он сегодня тоже уезжает, а у меня одной не хватило бы духа. Только по этой причине я уезжаю с ним. В одиночку мне с этим всем здесь, наверху, не справиться.
– С этим всем – это со мной?
– И с тобой тоже, но не в таком смысле.
Он шагнул в комнату.
– Но ты не можешь уехать, – сказал он.
– Могу, Борис. Хотела написать тебе. Вот, видишь, – она кивнула на небольшую, латунного плетения, корзинку для бумаг возле письменного стола, на дне которой валялось несколько скомканных листов. – И не смогла. Хотела объяснить, но это безнадежно.
Безнадежно, думал Волков. Что значит «безнадежно»? Почему вдруг сегодня безнадежно что-то, чего вчера и в помине не было. Он обвел глазами платья, туфельки – еще секунду назад в этом бедламе они выглядели только жертвами очередной женской взбалмошности, а теперь, высвеченные вспышкой догадки, нестерпимой истиной расставания, казались оружием, нацеленным ему прямо в сердце. Только что он видел перед собой всего лишь очаровательный дамский каприз – и вот уже стоит, ошпаренный болью, словно пришел с похорон близкого человека, а на глаза вдруг попадается что-то из личных вещей умершего, – пара обуви, белье, перчатки.
– Но тебе нельзя уезжать, – проговорил он.
Она покачала головой:
– Я знаю, я не смогу этого объяснить. Потому и хотела уехать, даже не повидавшись с тобой. Думала, оттуда, снизу, тебе напишу, хотя и этого, наверно, не смогла бы. Не мучь меня, Борис…
Не мучь меня, думал он. Вечная присказка этих миловидных чудовищ, этих кудесниц себялюбия, виртуозок беспомощности, едва им взбредет в голову разбить тебе сердце. Не мучь меня! А как насчет того, чтобы другого не мучить – об этом они хоть раз подумали? Впрочем, если бы вдруг подумали – разве не было бы только хуже? Что больнее и унизительнее сострадания, которое, как крапива, гладит и жалит одновременно!
– Ты уходишь с Клерфэ?
– Я просто уезжаю с Клерфэ, – с мукой в голосе ответила она. – Он берет меня с собой, как подбирают попутчика, голосующего на обочине. В Париже мы распрощаемся. Я останусь там, он поедет дальше. В Париже у меня дядя. Он распоряжается моими скромными сбережениями. Там я и буду жить.
– У дяди?
– В Париже.
Лилиан знала – она говорит неправду, но сейчас ей не казалось, что она врет.
– Ну пойми же меня, наконец, Борис! – взмолилась она.
Он смотрел на чемоданы.
– К чему тебе мое понимание? Ты ведь уезжаешь – разве тебе этого недостаточно?
Она опустила голову.
– Ты прав. Давай, бей еще.
«Бей еще», – думал он. Стоит хоть чуть-чуть дрогнуть, дать слабину – в ответ тут же: «Бей еще!» Словно это не она тебя, а ты ее бросаешь. Их логика никогда не простирается дальше твоей последней реплики, все предыдущие отбрасываются, словно их и не было никогда. Только твой крик боли в счет, а что его вызвало – уже не важно.
– Я тебя не бью, – проронил он.
– Ты хочешь, чтобы я осталась с тобой.
– Я хочу, чтобы ты осталась здесь. Это не одно и то же.
Я тоже лгу, думал он. Разумеется, я хочу, чтобы она осталась именно со мной, она единственное, последнее, что у меня есть, для меня весь свет на этой деревушке клином сошелся, я почти всех местных жителей наперечет знаю, это теперь мой мир, и она – единственное, что мне от этого мира надо, я не могу, не в силах ее потерять, я уже ее потерял.
– И я не хочу, чтобы ты разбрасывалась своей жизнью, как обесцененными купюрами.
– Это все слова, Борис. Если ты в тюрьме, и у тебя будет выбор – год на воле, а потом смерть, или дальше гнить в застенках, – что ты выберешь?
– Но ты-то здесь не в тюрьме, душа моя! И у тебя превратные, совершенно безумные представления о так называемой жизни там, внизу.
– Наверно. Я ведь этого не знаю. Я успела изведать только худшую сторону – войну, обман, нищету, но, даже если все остальное принесет сплошные разочарования, хуже не будет, не может быть хуже того, что я уже узнала и знаю, что это не все. Должно быть, обязательно должно быть что-то еще, другое, чего я не знаю и что тревожит, манит, зовет меня… – Она осеклась. – Давай лучше не будем об этом, Борис. Все, что я говорю, отдает фальшью, становится фальшью, едва я произнесу это вслух, в каждом слове только пошлость и сентиментальная чушь, и каждое тебе как нож острый, а я ведь не хочу тебя ранить, не хочу обидеть, но если быть честной – неминуемо обижу, хотя даже когда я думаю, что говорю честно, это не так, разве ты не видишь, что я сама еще ни в чем не разобралась?
Она смотрела на него со смесью любви и беспомощности, сострадания и вражды. Зачем, ну зачем он заставляет ее повторять то, что она сама уже тысячу раз себе говорила и так хочет забыть?
– Пусть Клерфэ уедет, и ты через пару дней сама поймешь, какой глупостью было бы последовать за этим Крысоловом, – сказал Волков.
– Борис, – в отчаянии простонала Лилиан. – Дело вовсе не в Клерфэ! Неужели если женщина уходит, то обязательно к другому?
Он не ответил. К чему все мои уговоры, думал он. Какой же я идиот, я же сам все делаю для того, чтобы еще сильнее ее оттолкнуть. Почему с улыбкой не говорю ей, что она совершенно права? Почему не прибегаю к испытанным уловкам? Или я забыл: теряет тот, кто хочет удержать, а бегают как раз за тем, кто с улыбкой отпускает. Неужто забыл?
– Нет, – ответил он. – Не обязательно к другому. Но если это так, почему ты не предлагаешь мне поехать с тобою?
– Тебе?
Промах, мелькнуло у него. Опять промах! Зачем я навязываюсь? Ведь она хочет бежать от болезни – к чему ей больной попутчик? Последний человек, с которым она захочет уехать, это я.
– Борис, я не беру с собой ничего отсюда, – выдавила она. – Я люблю тебя, но ничего отсюда с собой не беру.
– Хочешь все забыть?
«Опять промах», – в отчаянии подумал он.
– Не знаю, – удрученно ответила Лилиан. – Ничего отсюда я с собой не возьму. Просто не могу. Ну прекрати же эту пытку!
Он стоял молча. Знал ведь – отвечать нечего. И в то же время казалось ужасно важным объяснить ей, что им обоим жить осталось недолго и как раз то, чем она сейчас, в своей теперешней жизни, столь бездумно пренебрегает – время, – скоро станет дороже всего на свете, пусть даже это будут всего лишь дни, а потом часы, и она еще пожалеет, она локти будет кусать от отчаяния, что так легкомысленно ими разбрасывалась, хоть сейчас для нее все это пустяки, – но он знал и другое: в эти минуты любое произнесенное им слово обернется пустой банальностью, и никакая самая горькая правда тут не поможет. Слишком поздно. До нее уже не достучаться. Как-то вдруг, он не заметил когда, стало слишком поздно. Что он упустил? Он не знает. Еще вчера она была такой близкой, такой родной – и вдруг между ними стеклянная стена, как