– Нет-нет! Лодку! До отеля. Там наверняка есть врач. Пожалуйста, только до лодки… Хотя вам ведь вернуться надо…
– Ах, – отмахнулся Марио. – Мэри может и подождать. Все равно она не понимает ни слова. Да и пьеса скучная.
После темного пурпура портьер – бледно-розовая помпезность фойе. Белизна лепнины. Двери. Ступени лестницы, и сразу ветер, и сразу площадь, звяканье вилок, тарелок, ножей – ресторан, столики на улице, смех, гастрономическое возбуждение. Мимо, мимо, скорей к темному, зловонному, узкому каналу, из щели которого возникает ладья и в ней гребец, словно Харон на берегу Стикса:
– Gondola, Signora, Gondola?17
– Да, скорей! Синьора больна!
Гондольер опешил:
– Ранена?
– Вопросы потом! Греби! Живо!
Узкий канал. Мостик. Стены домов. Плеск воды. Протяжный окрик гондольера на перекрестках. Трухлявые ступени, заржавелые двери, крохотные палисадники с геранями, желтый свет голой лампочки и включенное радио за чьим-то окном, белье сушится на веревках, крыса, словно канатоходец, балансирует на парапете, крикливые женские голоса, пахнет жареным луком, чесноком, но все забивает мертвый запах затхлой воды.
– Уже скоро, – говорит Марио.
Другой канал, уже пошире. И, наконец, волны и простор Большого Канала.
– Может, пересядем на моторку?
– Нет! – прошептала она, все еще полулежа на заднем сиденье, на которое опустилась без сил. – Дальше! Никаких пересадок…
Ярко освещенные фасады отелей, террасы, пыхтящие, дымящие речные трамвайчики-вапоретто, битком набитые пассажирами, моторки, белые матроски водителей, – до чего же одиноко душе в этом праздничном водовороте жизни, когда борешься за нее из последних сил, сколь призрачной суетой представляется все остальное, когда тебе нечем дышать! Шеренги гондол вдоль причалов черными гробами покачиваются в черном зеркале вод, своими хищными металлическими клювами, – того и гляди клюнут! – они смахивают на чудовищных лебедей-стервятников, мимо, мимо, и вот наконец пьяцетта, дымчатый свет, водная ширь, простор, укрытый звездным небом, а под Мостом Вздохов непередаваемо слащавый тенор ублажает гондолу туристов руладами «Санта Лючии». «А вдруг это смерть?» – спрашивала себя Лилиан, вот так, под слащавое пение, близкий плеск воды, полулежа, запрокинув голову, и никого рядом, кроме этого незнакомого мужчины, то и дело спрашивающего:
– How are you feeling?18 Потерпите еще две минуты. Сейчас приедем.
Нет, это еще не смерть, она знает.
Марио помог ей сойти.
– Расплатитесь за меня, – шепотом сказала она швейцару. – И врача! Немедленно.
Марио уже вел ее по вестибюлю. Людей немного. Американцы за столиком на нее оглянулись. Где-то мелькнуло вроде бы знакомое лицо, но она не помнит, кто это.
Молоденький лифтер все еще не сменился. Лилиан слабо улыбнулась.
– Видите, ваш отель и вправду роковое место, – шепотом сказала она. – Вы ведь так говорили?
– Не разговаривайте, мадам, – попросил Марио. Чем не ангел-хранитель, и даже голос бархатный. – Врач сейчас будет. Доктор Пизани. Это очень хороший доктор. Только не разговаривайте! Принесите льда! – приказал он лифтеру.
Неделю она пролежала у себя в номере. Окна были распахнуты – настолько сделалось тепло. Клерфэ она так ни о чем и не сообщила. Не хотела, чтобы он нагрянул и застал ее больной. Не хотелось видеть его возле своей кровати. Это все ее забота, ее и больше ничья. Она спала, дремала дни напролет, до поздней ночи слушая перестук гондол на набережной Рива дельи Скьявони и хриплые голоса гондольеров. К ней приходил врач, иногда навещал и Марио. С врачом они прекрасно поладили, ничего опасного, кровотечение было небольшое, а Марио приносил ей цветы и сетовал на трудности жизни с пожилыми дамами. Вот бы молодую найти, и богатую, и чтобы его понимала. Он, конечно, не Лилиан имел в виду. Про Лилиан он в первый же день все понял. Потому и откровенничал, не таясь, как с сестрой по ремеслу.
– Ты живешь за счет смерти, как я за счет женских страхов, что время любви кончается, – посмеиваясь, рассуждал он. – Вернее, у тебя тоже страх, но другой, твой жиголо – сама смерть. А разница только в том, что твой жиголо тебе не изменит. Зато ты ему изменяешь где только можно.
Лилиан с веселым интересом его слушала.
– Смерть – это жиголо у каждого из нас. Просто большинство об этом не знают, – заметила она. – Что ты потом собираешься делать, Марио? Женишься на одной из своих старушек?
Марио серьезно покачал головой:
– Я коплю. Через пару лет, когда наберу сколько надо, открою небольшой элегантный бар. Ну вроде бара «У Гарри». В Падуе у меня невеста, она бесподобно готовит. Ее феттучини – это же сказка! – Марио поцеловал кончики пальцев. – Придешь к нам со своим кавалером?
– Приду, – ответила Лилиан, тронутая деликатностью, с какой он пытается вдохнуть в нее надежду на столь отдаленное будущее. Но разве сама она в глубине души, тайком, не лелеяла веру в свое маленькое, личное чудо? В то, что несмотря на категорические запреты, именно запретное только ей одной вопреки всему пойдет на пользу? «Я просто романтическая сентиментальная дурочка, возомнила, будто именно меня какая-нибудь личная богоматерь-покровительница добродушным шлепком вызволит из любой, самой отчаянной беды», – думала она. В прямоугольнике окна она созерцала профиль Марио в розово-кварцевом послеполуденном свете, размышляя о фразе, услышанной уже здесь, на Сицилии, от одного из гонщиков-англичан: романские народы лишены чувства юмора. Оно им и ни к чему, подумалось ей, этот способ выносить тяготы жизни для них давно в прошлом. Юмор – характерная черта цивилизованного варварства, восемнадцатое столетие обходится почти вовсе без юмора, зато выработало виртуозные навыки галантно игнорировать непреодолимые трудности. Приговоренные к смерти жертвы Великой французской революции всходили на эшафот без смеха, но соблюдая безупречность манер, словно идут не на казнь, а приглашены ко двору.
Марио принес ей четки, освященные самим папой, и расписную венецианскую шкатулку для писем.
– А мне нечего подарить тебе на память, Марио, – посетовала она.
– А мне и не нужно ничего. Так приятно что-то дарить самому, когда вынужден жить за счет чужих подарков.
– А ты вынужден?
– Слишком прибыльное у меня ремесло, чтобы от него отказываться. Но нелегкое. Это ведь работа. И мне так приятно, что ты ничего от меня не ждешь.
Лицо, показавшееся Лилиан знакомым, когда Марио привез ее в гостиницу, принадлежало, как выяснилось, виконту де Пэстру. Он, конечно же, ее узнал и со следующего дня исправно стал посылать цветы.
– Почему вы живете в отеле? – спросил он, когда она наконец ему позвонила.
– Я люблю отели. Или вы хотите запихнуть меня в клинику?
– Да нет, конечно. Клиники – это для операций. Я их ненавижу не меньше вашего. Но дом с садом, на одном из тихих каналов…
– У вас и здесь лишнее жилье имеется? Как та квартира в Париже?
– Так ведь найти-то несложно.
– У вас оно есть?
– Да, – скромно ответил де Пэстр.
Лилиан рассмеялась:
– У вас повсюду квартиры, а мне они нигде не нужны. Кому, спрашивается, легче живется? Лучше пригласите меня куда-нибудь поесть.
– А вам можно выходить?
– Не то чтобы очень. Но тем увлекательнее, разве нет?
Тем увлекательнее, повторяла она про себя, спускаясь в вестибюль. Кто часто ускользает от смерти, столь же часто переживает и второе рождение, причем всякий раз со все большей благодарностью, особенно если не питает больше иллюзий на продолжение жизни.
Пораженная, она даже остановилась. Вот оно! – осенило ее. Вот и вся тайна! Надо было в Венецию улететь, столько дней в этом волшебном отеле прожить, в киновари и кобольде стольких закатов искупаться, чтобы до этого додуматься?
– Вы улыбаетесь, – заметил де Пэстр. – Чему? Уж не тому ли, что обманываете своего доктора?
– Совсем не доктора. Куда мы идем?
– Не идем, а едем. В таверну.
Боковой выход из отеля. Покачивающаяся гондола. Секундный промельк воспоминания и дурноты, мгновенно улетучившийся, едва она опустилась на сиденье. Нет, гондола вовсе не плавучий гроб и не хищный лебедь-стервятник, что метит в нее своим металлическим клювом. Это просто гондола, темный символ некогда настолько бурной и развеселой жизни великого города, что властям пришлось издать закон: все гондолы должны быть только черного цвета, дабы их владельцы не разорялись от собственной расточительности.
– Я знаю Венецию только из окна, – призналась Лилиан. – И по двум-трем часам в первый вечер.
– Тогда вы знаете ее лучше меня. Я здесь уже лет тридцать бываю.
Канал. Отели. Террасы, столики ресторанов, бокалы на белоснежных скатертях. Плеск воды. Узкий канал, как воды Стикса. «Где же я все это видела? – мучительно пыталась припомнить Лилиан. – Не тут ли, кажется, было окошко с канарейкой?»
– В каком месте эта ваша таверна? – спросила она.
– Рядом с театром.
– Терраса там есть?
– Да. Вы там бывали?
– Почти. Не внутри. Мимоходом.
– Это отличный ресторан.
Звяканье тарелок и оживленные голоса она расслышала еще из-за поворота.
– Вы усмехаетесь, – удивился де Пэстр. – Чему?
– Вы уже второй раз спрашиваете. Тому, что голодна. И знаю, что сейчас чего-нибудь поем.
Обслуживал их сам хозяин. Он принес дары моря, в сыром, вареном и запеченном виде, и кувшин домашнего белого вина.
– Почему вы здесь одна? – поинтересовался де Пэстр.
– Захотелось. Но я уже уезжаю.
– В Париж?
– В Париж.
– К Клерфэ?
– Вам и это известно? Да, к нему.
– А повременить с отъездом никак нельзя? – деликатно спросил де Пэстр.
Лилиан рассмеялась:
– Вы, однако, настойчивы? У вас есть предложения?
– Нет, если вам это не угодно. А если угодно, то, опять-таки, без каких-либо обязательств. Но почему бы вам хотя бы немного, скажем так, тут не осмотреться?